Мелко перекрестится перед своим украшенным резьбой домом, войдёт во двор и уже твёрдой поступью пройдёт по лиственничному новому настилу, который томно и солидно поскрипывал. Взбирался по ступеням высокого, резного крыльца, недавно выкрашенного в голубой с белыми полосами и завитками цвет. У самых дверей, за которыми дожидались хозяина к ужину мать, отец, жена и внучок Ванюшка, неизменно вспоминалась проклятая им дочь и затерявшийся где-то в России сын. Хотелось Михаилу Григорьевичу, чтобы было так: открыл дверь, а вся охотниковская семья в сборе, — и дочь дома, и сын. И прежний душевный покой царит в комнатах и натвердо знаешь, что и как будет завтра и даже через год. Сжимал в ладони деревянную ручку двери, отчего-то не сразу открывал. И могло показаться со стороны: переводил дыхание, как после длинного бега.
61
В январе 17-го прошёл в Погожем сход. Выбирали старосту, делили покосы, думали, как поступить с урожаем, которого невозможно было вывезти даже за пределы волости — кому он где нужен? Люди были растеряны, угнетены, не знали чётко, как поступить правильно, в каком направлении продвигаться.
Отчего-то многим погожцам стало казаться, что бессменный староста, Григорий Васильевич Охотников, неправильно управлялся с общинными делами. Кто-то пустил слух, что имелась у Охотниковых, благодаря усилиям Григория Васильевича, тайная договорённость с объединением кооперативных союзов — «Закупсбытом», через который они, дескать, выгодно, в обход интересов мира — села — продавали масло, мясо и мёд, а другим сельчанам не давали такой возможности, обманывали людей. Михаил Григорьевич, и это не было тайной для погожского общества, от случая к случаю действительно поставлял для армии через иркутский кооперативный «Союз» пшеницу и мясо, но такие договорённости и поставки были исключительно его личной заслугой.
В душной, накуренной избе, в которую набилось сельчан столько, что не только яблоку было негде упасть, но и, наверное, семечку, при обсуждении кандидатуры нового старосты, люди стали выкрикивать, что довольно Охотниковым править, что думают они только о себе, что мироеды они, что надо отнять у них Лазаревские луга. Пётр Алёхин безжалостно высказался:
— Про Ваську-убивца не забыли? А дочка ихняя, Ленка, тепере куролесит с каким-то черкесом! Тьфу! Не нужён миру такой староста! Хва терпеть!
Михаил Григорьевич тяжело дышал носом, а губы сжал. Упёрся взглядом в замёрзшее оконце, будто что-то хотел рассмотреть в фиолетовой замути январских морозных потёмок. Отвердевал сердцем в неуёмной ненависти и великой обиде к тем, с кем прожил бок о бок всю свою жизнь и с кем, быть может, придётся лежать на погосте.
А отец его один и одиноко-затравленно сидел за накрытым потёртой зелёной скатертью столом, побледнел, как облизанная ветрами и дождями кость, и сам, казалось, окостенел, омертвел. Не шелохнётся, вытянулся, только губы вело вкось. Всегда привычно и простодушно полагал Григорий Васильевич, что односельчане с уважением к нему относятся, чтут. А многие, казалось бы, должны быть благодарны за то добро, которое он для них сделал: деньжатами выручал, зерном, скотом подсоблял. Помогал дома, бани, амбары рубить, если просили. Поддерживал и просто словом и советом. Всегда совесть Григория Васильевича была ровна и даже спокойна, потому что радел на своём старостовском месте о нуждах мира, неизменно крепкой погожской общины. И вдруг — такой страшный, жестоко несправедливый поворот или падение под откос и — летишь в пропасть, в грязь кувырком! Всё перемешалось в голове — где верх, где низ, где небо, где земля, где добро, где зло?
С бревенчатой стены, с боку, невозмутимо, но погасше, печально с лубочной выцветшей картинки смотрел на Григория Васильевича и сельчан император Николай Второй, и только этот взгляд старик приметил из доброй сотни других — живых, язвительно и победно устремлённых на него. Мельком, но как-то освежающе и желанно вспомнился старику Охотникову тонковатый, скромный, скованно идущий молодой человек, цесаревич, будущий император Николай Александрович, прибывший в Иркутск на пароходе с Байкала летом 91-го года; он возвращался из кругосветного путешествия в Петербург. Григорий Васильевич среди восхищённой пёстрой толпы горожан встречал цесаревича возле каменной триумфальной арки напротив острова Любви, размахивал картузом и отчего-то задыхался, выкрикивая приветствия, ура. Лобастый, строгий, но обморочно бледный городской голова Сукачёв с подрагивающими руками поднёс цесаревичу серебряное блюдо с хлебом-солью; а цесаревич растерянно и ласково улыбался. Звенели колокола Богоявленского и других соборов, люди кричали, плакали, молились, крестясь, кланялись. Цесаревич с облаченным в торжественные одежды грузным архиепископом Вениамином и духовенством вышел из арки, чуть принаклонился народу, и в какой-то момент Охотников встретился взглядом с цесаревичем. Ослабли коленки у Григория Васильевича, а дыхание так перехватило, что затуманилось в голове. Не помнит, как выбрался из толпы, слепо нашаривая дорогу руками и ногами, обессиленно привалился к жёсткой коре старого тополя, шептал пересохшими губами:
— Ангел Божий. Ангел… Господи, спаси и сохрани…
Всю жизнь любовно и трепетно вспоминал Григорий Васильевич глаза будущего императора, а что именно в них увидел и какие они были, не мог объяснить ни себе, ни людям. Только настойчиво и уверенно утверждал:
— Свет в евоных глазах стоял такой — даже вроде ослеп я на минутку-другую. Прошёл мимо меня цесаревич со свитой, а я уж ничё не вижу — ни людей, ни реки, ни деревьев, ни неба даже.