Почему я вспоминаю Черногорию в связи с полотном Бёклина «Остров мёртвых»? Потому что Черногория — страна средиземноморская. К тому же, же архиепископ Амфилохий оказался тем священнослужителем, с которым я летел из Белграда в Титоград (ныне Подгорица) в самолёте.
Молодой ещё тогда, красивый монах в чёрном. Я ездил к нему из Титограда в дымное, пустое, сельскохозяйственное тогда Цетинье.
Но, к Бёклину. Хотя Цетинье в 1991-м это Бёклин. Село, наполненное запахом дров фруктовых деревьев. Если там не было кентавров, а возможно — были, но мне не встретились, то мне показали тело нетленного святого Негоша в красном суконном мундире…
«Остров мёртвых» написан в 1880 году и находится в Старой Национальной галерее в Берлине. Полотно является и удачным и гениальным, потому репродукции этого демонстративно символического полотна вовсю продавались ещё при жизни автора и тотчас после смерти.
Умный словарь La Rousse говорит, что «фантастическая символика сочетается здесь с натуралистической достоверностью деталей» и что «работы Бёклина, в первую очередь „Остров мёртвых“, повлияли на формирование немецкого символизма и югендштиля».
Повлияли, это хорошо, но «Остров мёртвых» — шедевр и без того, что он повлиял.
Вы хотели бы там лежать? Между морем и небом? Я хотел бы.
Прошлой весной я был на могиле собаки. Ирландский сеттер моего друга Николая Николаевича Филипповского похоронен в Тверской области под валуном. Там шумят деревья, летают птицы, бегают ежи. И мы с Николаем Николаевичем отметили, что хорошо бы так лежать, как лежит ирландский сеттер О’Нил, по-домашнему Нолик. В современных кладбищах удручает их многолюдность.
Помимо «Острова мёртвых» у Бёклина хороша ещё рыжая, в лиловом одеянии «Весна» с венком из ромашек на челе и белою рукою на груди.
Швейцарец Бёклин был так зависим от Средиземноморья, что последние годы жил во Флоренции (рядом) и умер там же. Хорошо было умереть во Флоренции в 1901 году, до мировых войн, и первой, и второй.
Гитлер, ну да, Гитлер, сейчас процитирую, в одной из бесед со своими приближёнными (шла Вторая мировая война) сказал, вздохнув: «Вы, молодые люди, даже не представляете, как прекрасен был мир до первой мировой…»
Михаил Врубель
С Врубелем я лежал в одном сумасшедшем доме.
В Сабурке, знаменитой лечебнице для душевнобольных в Харькове. Там же лежали в разное время такие великие русские люди искусства, как поэт Велимир Хлебников, писатель — впоследствии самоубийца — Гаршин, ну вот и мы с Врубелем.
Я читал в украинской прессе ещё до Майдана, что в Сабурке (другое название — Сабурова дача. Эту одну из первых психлечебниц в России основал губернатор Сабуров якобы для своей или в память о своей душевнобольной дочери) есть музей.
И в этом музее есть экспонаты и обо мне. Психбольница признала меня значительным человеком раньше, чем другие государственные институции.
Попал я на Сабурку (говорили «на», и только Хлебников писал «Сабурка в нас, иль мы в Сабурке») в 1962 году, в возрасте 19 лет получается. Бежал оттуда осенью, перепилив решётку, был пойман. Более подробно можно найти мои воспоминания о пребывании в Сабурке в моей книге «Молодой негодяй», а здесь я вот что хочу сказать.
Странным образом, томясь в этом экзотическом шиздоме, я уже тогда почему-то серьёзно считал себя принадлежащим к избранной группе великих «сабурчан», равным Гаршину, Врубелю, Хлебникову. Гаршина я к 1962 году знал лучше всех, Врубель у меня шёл вторым, а Хлебникова я прочитал только в 1964-м. Ещё в Сабурке скрывался когда-то революционер Артём.
Скопление облупленных домов и флигелей XIX века в этакой промозглой рощице, вот что я запомнил от тех времён. И типажи, мастурбирующий безостановочно офицер-ракетчик (оказавшийся, я узнал это позднее, моим родственником), вдребезги сумасшедший рыжий татарин Булат (вижу его со вспоротой подушкой, перья прилипли к рыжему носу в веснушках), а ещё одним узником был врубелевский Демон. Сейчас, через 45 лет я прочно уверен в этом. С голым торсом и в густо-синих мусульманских шароварах сидит он на подушке в углу кровати.
Если я выглядывал в зарешечённое окно на свободу, то там, в сумраке под листвой не было города, но был мокрый лес, старые с зеленью стволы деревьев, иногда тени медбратьев, плетущихся с работы и на работу. И сидел Демон, красивый молодой брюнет, возможно, кавказец.
В пару к брюнету у нас был и красавец-блондин. Сельский парень Гришка. С формами греческого бога Аполлона. Народ там собрался значительный. Сорок пять лет спустя я гляжу на них с ласковым умилением.
Как все типы из горячечного прошлого, они, я уверен, не состарились и где-то всё так же проводят свои дни, но только там нет меня.
С творчеством Врубеля меня столкнула Анна Моисеевна Рубинштейн, мир её праху, уже 27 лет как она находится на том свете на центральном харьковском кладбище, вход с Пушкинской улицы, похоронили её в 1990-м в ногах у папы Моисея.
Анна имела дома монографию Врубеля, и поскольку я поселился в 1964-м у неё, то имел возможность в эту монографию вволю заглядывать. Визуальные образы Врубеля тогда украдкой загипнотизировали меня и через сетчатку глаз забрались в меня и стали там тихо паразитировать. Изменяя мои представления незаметным для меня образом. Живопись ведь — напускание гипнотического состояния на человека путём визуальных образов. Долгие годы Врубель разъедал меня.
В 2002-м и 2003-м в Саратовской центральной тюрьме мне встречались (их возили на суд, и нас, нацболов возили) двое калек на костылях. Фамилия обоих была Врубель. Судили их за запутанное криминальное кровавое дело. Сейчас уже не помню, в чём суть того их преступления была. Спрошенные мной, «а не родственники ли они художника Михаила Врубеля?», два раненых на костылях смущённо отвечали что-то вроде «да», но признались мне в своей одичалости. О дальнейшей судьбе их ничего мне не известно.
В 2012-м приехала по случаю успеха во Франции книги Эммануэля Каррера «Limonov», приехала в Москву съёмочная группа. Спросили, где бы я хотел, чтобы у меня взяли интервью, милое сердцу место. Я хотел было в метро или в промзоне осуществить