Иногда Артемий приходил с работы не только усталым, но и каким-то издерганным, подавленным. Он мог подолгу смотреть в одну точку, курить папиросу за папиросой, катать над скулами желваки и, не замечая этого, расчесывать до крови грудь, не произнося при этом ни слова. Цветане, переживающей за него, он как-то сказал:
— Ты постарайся не обращать на меня внимания в такие минуты. Я привык жить один, мне не от кого было скрывать свое настроение, и я не умею его скрывать… во всяком случае — дома. А поговорить не с кем. Да и нельзя. — И еще раз повторил просительно: — Пожалуйста, не обращай на меня внимание. Иначе мне станет вдвое труднее.
Цветана старалась. Она рассказывала Артемию о своей работе, о детях, о том, какие они разные и как по-разному приходится с ними обходиться. Артемий вроде бы слушал внимательно, не перебивая, однако Цветана вскоре заметила, что он только делает вид, что слушает ее, на самом же деле мысли его витают далеко, что даже в самые вроде бы ничем не замутненные минуты их общения, он не с нею, а все еще там, в своем проклятом следственном отделе, в той камере для допросов, в которой когда-то сидел отвратительный Колыванько.
Тогда Цветана садилась рядом с Артемием, обнимала его голову и прижимала к своей груди, гладила и перебирала его спутанные русые волосы, пахнущие дешевым туалетным мылом. Лицо и тело Артемия постепенно расслаблялись, он начинал дышать глубже, иногда на короткое время засыпал. Он казался ей несчастным ребенком, которого заставляют делать то, чего он делать не хочет. Как заставляет в соседней квартире жена одного из милицейских работников разучивать своего малолетнего сына гаммы на кларнете, и тогда унылые звуки, точно плач обиженного ребенка, разносятся по всем этажам.
А вскоре Цветана с удивлением заметила, что устает от общения с Артемием больше, чем на работе, что особенно хорошо ей отдыхается, когда он уезжает на пару-тройку дней в командировку по своим следственным делам. И с ужасом замечала, что не скучает без него, и корила себя за это, и плакала по ночам.
Через месяц с небольшим она поняла, что забеременела. Это было совершенно новое для нее состояние души и тела, к которым она прислушивалась с непонятной тревогой.
— Что с тобой? — как-то спросил ее Артемий, заглядывая в глаза.
— Со мной? Ничего. А что?
— Ты какая-то погруженная в себя.
— Да? — Цветана смутилась, почувствовала, что краска смущения и вины перед мужем заливает жаром ее лицо. — Ты прости, — прошептала она, — я не сказала тебе сразу же: была не уверена. Но, похоже, я беременна. — И глянула в его глаза с испугом и надеждой.
Артемий покачал лобастой головой, снисходительно улыбнулся.
— Я так и подумал. А теперь ты уверена?
— Почти.
— Сходи к врачу.
— Схожу. Ты не рад?
— Почему же? Очень даже рад, — засмеялся он, и Цветана, впервые увидев и услыхав, как он смеется, с благодарностью уткнулась головой в его плечо.
— Я хочу мальчика, — прошептала она ему в ухо.
— А я девочку.
— Тогда я рожу двойню.
— Да хоть тройню. Только я слышал от одного ученого, что в двойнях и тройнях гениев не бывает.
— А мне и не нужно. Я боюсь гениев: с ними очень тяжело. Это потом узнают, что они — гении. А поначалу все думают, что дураки.
— Откуда ты это взяла?
— Из одной книжки.
— У нас с тобой будет исключение из правил, — еще шире улыбнулся Артемий, распуская вокруг глаз лучики морщин.
Цветана обвила рукой шею Артемия, повернула к себе его лицо и впервые поцеловала в губы так, что задохнулась от этого поцелуя. Она шарила руками по его спине, чувствуя, как трещат застежки ее кофточки, как нетерпеливо соскакивают бретельки лифчика и все остальное, что было на ней надето. Подхваченная на руки, она упала на спину, и опять же впервые без страха, не каменея в ожидании, а с восторгом приняла его в себя и не испытала всегдашней боли и желания, чтобы это поскорее закончилось. Наоборот, ей хотелось, чтобы это длилось бесконечно долго, каким-то образом видоизменяясь и проникая в нее все дальше и дальше, переполняя ее, переплескиваясь и разливаясь по всей вселенной.
Оглушенная новыми своими ощущениями, Цветана долго лежала неподвижно, бесстыдно раскинувшись на смятой постели и не чувствуя своего бесстыдства, постепенно приходя в себя и пытаясь понять, что же такое с нею случилось и почему это не случилось раньше.
Увы, этот случай необыкновенной духовной и физической близости мало что изменил в их отношениях. Более того, он почему-то ни разу больше не повторился, хотя Цветана и пыталась воссоздать его, но делала это неумело, робко и стыдливо, да только Артемий то ли не замечал ее усилий, то ли ему было не до того.
В конце ноября с Артемием во время доклада начальнику следственного отдела Хуцилаве о ходе повторного следствия по делу группы специалистов тракторостроения случился нервный припадок, попросту говоря — истерика. Но не с криком и визгом или еще чем, что отличает обычную истерику. Все как раз наоборот: у Артемия вдруг свело судорогой нижнюю челюсть, затем закаменело лицо и подкатились под лоб глаза, и он, как стоял перед столом, так и рухнул на пол, ударившись головой о край столешницы, рассеча наискось левую бровь.
Вроде и не самое трудное было это дело для следователя по особо важным делам, не самое нервное, хотя Хуцилава давил, как всегда, торопя и не слушая никаких доводов. Просто переполнилась чаша и выплеснула наружу все, что копилось в ней долгие годы, сломив упорство и терпение Дудника, его привычку безропотно подчинять себя долгу.
Вызвали врача, привели в чувство нашатырем, зашили и перевязали рану, но был Артемий вял, с трудом шевелил языком и поворачивал голову. Прямо из кабинета Хуцилавы отправили его в госпиталь, и врачи быстро установили диагноз: нервное переутомление; дали рекомендацию: активный отдых на свежем воздухе, усиленное питание с последующей сменой рода профессиональной деятельности.
Вот когда были извлечены из личного дела Дудника многочисленные рапорты с просьбой о переводе его на границу. Рапортам дали ход, и с нового, 1941 года, Артемий получил воинское звание подполковник и