Алексей Петрович хорошо помнил Москву октября-ноября сорок первого, помнил тревожное ожидание, панику, вытряхнувшую из города весь человеческий мусор, ночные бомбежки, вой сирен и стук зениток, качающиеся столбы прожекторов в звездном московском небе, темные силуэты аэростатов заграждения, невозможность попасть не только к командующему фронтом Жукову, но и к командующим армиями.
Как давно это было. И как странно, что оно было таким, каким он его помнит. И после всего этого — Берлин, этот макет с улицами, переулками, площадями и даже отдельными зданиями, этот помпезный зал, шумная ватага корреспондентов — всё, будто выставленное напоказ. Как всё мучительно и долго переворачивалось, чтобы наконец обернуться вот этой парадной стороной. Интересно, что испытывал какой-нибудь немецкий аналог русского Задонова, стоя в осенние дни сорок первого перед макетом Москвы? Посещала ли его хотя бы тень сомнения в том, что он сможет пройтись по улицам русской столицы? Или он настолько был уверен в этом, что всякие сомнения исключались? И где он теперь ходит, о чем думает?
Над большим камином старинные часы сыграли менуэт, затем отметили мелодичными звонами каждый минувший час. И когда прозвучал последний перезвон, дверь отворилась, и в зал вошел маршал Жуков, сопровождаемый двумя генералами: членом Военного совета и начальником штаба.
Гул голосов смолк, все повернулись в одну сторону. Алексей Петрович, сугубо мирный, гражданский человек, хотя уже почти четыре года не снимающий военную форму, непроизвольно подтянулся, и по тому напряжению, с каким все смотрели на фигуру маршала Жукова, и по напряжению самой фигуры маршала, вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха, что еще минута… какой там минута! — несколько секунд! — и он разрыдается на глазах у всех. Но он не разрыдался, а лишь стиснул зубы от усилия удержать в себе это неожиданно нахлынувшее чувство, и удержал его, лишь судорожно всхлипнув. Но никто не обратил на его всхлип внимания.
Жуков остановился там, где голубая лента реки Шпрее врезалась в городские кварталы. Было нечто величественное в том, как стоял Жуков и сопровождающие его генералы в благоговейном молчании собравшихся. Лишь вспышки магния и треск кинокамер нарушали эту тишину.
Никогда еще Алексей Петрович не чувствовал так отчетливо свою причастность к великим историческим событиям, которые вершились на его глазах. Видимо, и другие чувствовали то же самое. Но когда кто-то попытался выразить это ощущение хлопками в ладоши, его никто не поддержал, и хлопки тут же испуганно опали.
— Я рад приветствовать вас от имени командования Красной армии, — произнес Жуков. — И готов ответить на все ваши вопросы.
Однако никакой радости на лице маршала заметно не было: оно оставалось каменным, непроницаемым, напомнив Алексею Петровичу того Жукова, которого он видел прежде. В первый раз — это там, на разъезженной дороге под Волоколамском в начале октября сорок первого, второй — на Курской дуге, затем… затем в просторной избе на правом берегу Вислы в январе сорок четвертого. Затем… да он уж все мимолетные встречи и не упомнит.
На первый взгляд Жуков внешне почти не изменился. Разве что походка стала несколько тяжеловатой. Но не измениться он не мог, как не могли не измениться все, кто стоял сейчас в этом зале, и кто не стоял — тоже. Время и события не могут определенным образом не влиять на людей. Кем бы они ни были. И сам Алексей Петрович стал совсем другим человеком, мало похожим на Задонова, встретившего Жукова под Волоколамском. И даже на себя самого в той избе на правом берегу Вислы, хотя с тех пор миновало менее четырех месяцев. Недаром говорят, что на войне год идет за два, а то и за все пять.
Хотя встречи с Жуковым представлялись ему почти случайными, однако в промежутках между ними Жуков все равно так или иначе присутствовал в сознании Алексея Петровича, точно находился за закрытой дверью и мог открыть ее в любую минуту. Надо думать, происходило это потому, что за всеми боями и передвижениями фронтов все эти годы стояли всего две фигуры: его, Жукова, мрачная и решительная, и фигура Сталина, еще более мрачная и решительная. Что-то вроде Александра Первого и Кутузова, но в современном исполнении. И никакие генералы, в том числе и командующие фронтами, бывшие и нынешние, не были видны ни рядом, ни даже где-то вблизи. Только эти двое.
Теперь, глядя на маршала, Алексей Петрович мог с полной определенностью сказать, что за минувшие четыре неполных года роль этих двух фигур — Сталина и Жукова — вполне прояснилась как в его собственном отдельном сознании, так и в сознании всего народа, как роль исключительная, решающая. При этом оба не мыслились друг без друга, хотя масштабы измерения имели разные. Но поскольку все так или иначе замыкалось на узкой полосе фронта, где складывались усилия государства, народа и армии, именно там эти фигуры и стояли, вбирая в себя всю силу, скопившуюся у них за спиной. Даже тогда, когда Жуков стал одним из командующих фронтами, он не утратил своего веса и значения. Скорее, наоборот: этот вес и значение сконцентрировались в одной точке. И точкой этой стал Берлин.
Что-то спросил англичанин. Кажется, о том, что испытывает маршал, войска которого дерутся в самом Берлине.
Впервые Алексей Петрович увидел улыбку Жукова: скупую, едва тронувшую узкие губы. Улыбка была, скорее всего, снисходительной, потому что ответ подразумевался. Так, по крайней мере, казалось Алексею Петровичу.
И Жуков сказал то, что и должен был сказать:
— Удовлетворение.
И снова замкнулся, холодно оглядывая толпу людей, настолько далеких от него, как будто все они явились с другой планеты. У Жукова, как заметил Алексей Петрович, и уже не впервой, тяжеловато было с чувством юмора, а если оно и присутствовало, то такое же тяжелое, каменное, как и лицо маршала.
Что-то спрашивали у командующего фронтом еще, но все это мало интересовало Задонова. Ему интересен был сам Жуков, и даже не столько Жуков-полководец, сколько человек, обитающий в этом полководце. Вернее, сколько осталось в нем именно человеческого… Ведь посылать миллионы людей на смерть — для этого надо что-то в себе задавить. Не жалость, нет, а что-то более значительное. Но и не посылать — тоже ведь что-то задавливается, теряется. Он, Задонов, это чувствовал всегда по себе самому. Хотя и не знал, как связать и совместить в одном человеке способность мочь, а в другом — не мочь. Наконец, чем Жуков отличается от того же Конева? Или Рокоссовского? И мог бы кто-нибудь заместить Жукова на его месте? Скажем, в том случае,