– А что, если они спрятали брюки в своей хижине?
– Посмотрим. Сейчас не время размышлять. А главное, нам надо спасать свою честь!
И, поскольку на вражеской опушке не было больше никакого движения, все боеспособные воины Лонжеверна, проворные, словно зайцы, ощетинившиеся и разъяренные, словно кабаны, вслед за своим генералом ураганом промчались по склону насыпи вдоль берега Соты, перепрыгивая через заграждения и кустарники, продираясь сквозь изгороди, пересекая канавы.
Они всё так же в молчании пробежали вдоль загородки, окружающей лес, как можно теснее прижимаясь к ней, и добрались до окопа, разделяющего вырубки обеих деревень. Гуськом пройдя по нему вверх, они быстро и бесшумно по сигналу командира, пропустившего их вперед и оставшегося в хвосте, небольшими группами или по одному спрятались в густом кустарнике, росшем среди молодых деревьев вельранской вырубки.
И очень вовремя.
Из глубины зарослей доносились крики, смех и звуки шагов; еще немного, и они стали различать голоса.
– Эй, – протяжно проговорил Татти, – здорово я его схватил, а? Он ничего не мог сделать. Что он теперь будет делать со своими брюками, которых у него нет?
– Теперь он сможет кувыркнуться, не уронив ничего из карманов.
– Прикрепим их к шесту, годится? Шест у тебя готов, Тугель?
– Погоди немного, я полирую сучки, чтобы не ободрать руки. Во! Готово!
– Повесь их ногами вверх!
– Пойдем один за другим, – приказал Ацтек, – и будем петь наш гимн. Если они услышат, вот разозлятся-то!
И Ацтек затянул песню.
Спрятавшись в кустарнике чуть ниже срединного окопа, Лебрак и Курносый, хотя и не видели представления, не пропустили ни одного слова песни.
Их солдаты, крепко вцепившись в дубины, оставались немы, словно ветки валежника, на которых они примостились. Генерал смотрел и слушал, стиснув зубы. Когда голоса вельранцев подхватили за командиром слова песни, он процедил:
– Погодите же у меня, черт побери! Я вам устрою песню!
Тем временем торжествующее войско приближалось. Впереди шествовал Тугель с брюками Тентена на палке вместо знамени.
Когда почти все они оказались в окопе и принялись в ритме своей песни спускаться по нему, Лебрак издал страшный крик, напоминающий рев быка, которого режут. Он распрямился, словно крепко сжатая пружина, и выскочил из-за своего куста. А все лонжевернские солдаты, поднятые его порывом, подхваченные его криком, «выстрелились», словно из катапульты, и набросились на безоружную толпу вельранцев.
И началось! Живая глыба лонжевернцев со свистящими дубинами с ревом принялась молотить ошарашенный строй вельранцев. Все были свалены одновременно и осыпаны жестокими палочными ударами. А командир, пинающий каблуками испуганного Тугеля, страшно чертыхаясь, выхватил у него из рук брюки своего друга Тентена.
Овладев отвоеванным с честью предметом одежды, он незамедлительно скомандовал отступление, и оно поспешно было проведено по тому же срединному окопу, который только что покинули противники.
И покуда те, жалкие и снова поверженные, поднимались, умолкнувшая было лесосека огласилась криками, смехом, улюлюканьем и резкими оскорблениями Лебрака и его армии, галопом возвращавшихся в свой лагерь с отвоеванными брюками.
Вскоре они прибыли в хижину, где Гамбетт, Було и сильно встревоженный судьбой своих брюк Тентен окружили Мари, а та своими проворными пальцами заканчивала пришивать к одежде брата необходимые аксессуары, которых они были жестоко лишены.
Несчастная жертва Тентен, от стыдливости в присутствии сестры натянувший как можно ниже на ноги куртку, со слезами радости получил свои брюки.
Он даже хотел расцеловать Лебрака, но, чтобы сделать другу приятное, заявил, что попросит об этом одолжении свою сестру, а сам ограничился тем, что всё еще дрожащим от волнения голосом сказал, что Лебрак ему настоящий брат и даже больше чем брат.
Все поняли и сдержанно одобрили его речь.
Мари Тентен тут же пришила к брюкам брата недостающие пуговицы, и ее из осторожности отправили вперед одну.
В тот вечер армия Лонжеверна, пережив невероятные ужасы, гордо вошла в деревню под мужественные звуки музыки Меюля:
Победа с пением…Солдаты были счастливы, что отстояли свою честь и брюки Тентена.
VII. Расхищенная казна
В руинах древний храм, стоящий на вершине…
Ж.-М. де Эредиа{47}. «Трофеи»[44]Несмотря ни на что, лонжевернцы не затаили зла на Бакайе ни за его ссору с Курносым, ни за попытки шантажа и поползновения наябедничать отцу Симону.
В любом случае он потерпел поражение и был наказан. Решено было соблюдать с ним осторожность, и, за исключением нескольких непримиримых вроде Крикуна и Тентена, остальная армия, и даже Курносый, великодушно предали забвению эту досадную, хотя и довольно обыкновенную сцену, которая в критический момент чуть было не посеяла разногласия и смуту в лонжевернском лагере.
Несмотря на терпимое отношение к себе, Бакайе не сложил оружия. Сердцем, если не щеками, он по-прежнему ощущал оплеухи Курносого, наказание отца Симона, свидетельство всей армии (больших и маленьких) против него. А главное, он испытывал порожденную ревностью несчастного в любви ненависть к разведчику и заместителю главнокомандующего Лебрака. А этого – вот уж дудки! – этого он не прощает.
С другой стороны, поразмыслив, он понял, что исподтишка мстить всему лонжевернскому воинству и, в частности, Курносому, устраивать им ловушки будет проще, если он не перестанет сражаться в их рядах. Поэтому, когда его наказание закончилось, он вновь примкнул к отряду.
Если он и не принял участия в легендарной битве, в ходе которой, как неприступный редут, были отданы врагу, а затем отвоеваны штаны Тентена, то вовсе не собирался вешаться, подобно храброму Крильону{48}. Все последующие вечера он приходил на Соту и принимал скромное и незаметное участие в серьезных артиллерийских дуэлях, а также в обычно следующих за ними бурных и шумных атаках.
Он радовался, что его ни разу не захватили и что некоторые солдаты то одной, то другой армии – а он ненавидел их всех – попадали в плен и возвращались в свои ряды в жалком виде.
Сам он осмотрительно оставался в арьергарде, внутренне посмеиваясь, когда в плен брали кого-нибудь из лонжевернцев, и громко – если попадался вельранец. Казна работала, если так можно сказать. Все, и Бакайе в том числе, перед уходом домой заглядывали в хижину, чтобы оставить там оружие и проверить копилку, которая, в зависимости от побед или поражений, то прибывала, росла благодаря взятым пленным, то уменьшалась, когда приходилось подлатать одного или нескольких (такое случалось редко!) бойцов.
Эта казна была радостью, гордостью Лебрака и лонжевернцев. Она составляла их утешение в горе, их панацею от отчаяния, примиряла их с поражением. Однажды Бакайе подумал: «А что, если я украду ее и выброшу! Вот уж