— Увидим, — возразил Вернер. — Нам еще идти почти час. Перед лагерем ты снова вернешься в свой ряд. Если что-нибудь случится, вещи мы тебе отдадим. Ты их сразу передашь Мюнцеру. Мюнцеру, понятно?
— Да.
Мимо проехала женщина на велосипеде. Она была толстая и в очках, а на руле возвышалась картонная коробка. Она не хотела видеть заключенных и отвела взгляд в сторону.
Подняв глаза, Левинский стал напряженно разглядывать, что впереди.
— Послушайте, — сказал он. — Это не коммандос по корчеванию деревьев.
Приблизилась черная масса шагавших впереди. Толпа сама шла навстречу. Теперь уже можно было видеть, что это огромный людской поток.
— Новое пополнение? — спросил кто-то. — Или это целый этап?
— Нет. При них нет эсэсовцев. Да и идут они не к лагерю. Это — гражданские.
— Гражданские?
— Ты что, не видишь? У них шляпы. Здесь и женщины. И дети. Много детей.
Теперь их можно было четко рассмотреть. Обе колонны быстро приближались друг к другу.
— Правее взять! — заорал эсэсовец. — Резко вправо! В кювет, крайний ряд вправо. Быстро!
Надзиратели бегали вдоль колонны заключенных.
— Вправо! Взять вправо! Кто свернет влево, будет расстрелян!
— Это пострадавшие от бомбардировок, — проговорил Вернер неожиданно резко и тихо. — Горожане. Беженцы.
— Беженцы?
— Беженцы, — повторил Вернер.
— По-моему, ты прав! — Левинский прищурился. — Это действительно беженцы. Но на этот раз немецкие беженцы!
Это слово шепотом пронеслось вдоль колонны. Беженцы! Немецкие беженцы! После того как несколько лет они одерживали победы в Европе и гнали людей впереди себя, теперь в собственной стране им была уготована роль изгоев. Это казалось немыслимым, но это соответствовало действительности.
Женщины, дети, старики тащили пакеты, ручные сумки и чемоданы. Некоторые тянули маленькие тележки, на которые был погружен их скарб. Они брели друг за другом беспорядочной и угрюмой толпой.
Обе колонны почти поравнялись друг с другом. Мгновенно стало очень тихо. Слышно было только шарканье ног. И вдруг, даже не перекинувшись взглядом, заключенные преобразились. Казалось, кто-то отдал безмолвный приказ всем этим до смерти уставшим, изможденным, голодным людям, словно какая-то искра воспламенила их кровь, встряхнула мозг, расправила мышцы. Только что спотыкавшаяся колонна зашагала маршем. Головы распрямились, лица посуровели и в глазах засветилась жизнь.
— Пустите меня, — проговорил Гольдштейн.
— Что за чушь!
— Пустите меня! Хотя бы пока они не пройдут!
Его отпустили. Он пошатнулся, стиснул зубы и чуть не упал. Левинский и Вернер подставили плечи, сжатый ими с обеих сторон, Гольдштейн зашагал сам. Запрокинув голову, тяжело дыша, он шел сам, без поддержки.
Шаркавшие ногами узники теперь зашагали в ногу. Вместе с ними маршировало отделение бельгийцев и французов, а также небольшая группа поляков.
Колонны поравнялись. Немцы направлялись в окрестные селения, куда добраться на поезде было невозможно. Колонной руководило несколько гражданских лиц с повязками штурмовиков. Кое-кто из детей плакал. Мужчины пристально смотрели перед собой.
— Так вот нам пришлось бежать из Варшавы, — тихо прошептал поляк за спиной Левинского.
— А нам из Льежа, — добавил бельгиец.
— А нам точно так же из Парижа.
— Нам было намного тяжелее. Несравненно. И гнали нас по-другому.
Они едва ли ощущали чувство реванша. Или ненависти. Женщины и дети везде одинаковые, и обычно чаще всего преследуют не тех, кто виноват, а тех, кто ни в чем не повинен. В этой уставшей массе наверняка было много таких, кто не желал и сознательно не делал ничего бесчеловечного. У заключенных было только чувство гигантской обезличенной несправедливости, которое возникло в тот самый момент, когда поравнялись обе колонны. Совершилось и почти удалось злодеяние в мировом масштабе: закон жизни отдан на поругание, исхлестан бичом, сожжен огнем; разбой стал нормой, убийство — добродетелью, террор — законным деянием. И теперь, именно в этот момент, четыреста жертв произвола неожиданно осознали: «Все, с них довольно!» И маятник резко качнулся. Они почувствовали, что речь идет о спасении не только отдельных стран и народов; на карту поставлен закон самой жизни, ее заветы, у которых было много названий, и самое простое и древнее это — Бог. А это означало — и человек.
И вот колонна беженцев миновала колонну заключенных. Казалось, что на несколько минут беженцы стали заключенными, а заключенные — свободными людьми.
Колонну замыкали две доверху груженные поклажей телеги, в которые были запряжены сивые лошади. Эсэсовцы нервно бегали вдоль колонны взад и вперед, стараясь уловить какой-либо взгляд или слово. Однако ничего не происходило. Колонна молча шагала дальше, и скоро ноги снова стали шаркать, снова вернулась усталость. Гольдштейн положил руки на плечи Левинскому и Вернеру, но когда показались красно-черные барьеры лагеря и железные ворота со старым прусским девизом «Каждому — свое», то каждый смотрел на этот девиз, не один год остававшийся жуткой издевкой, неожиданно по-новому.
Лагерный оркестр уже ждал у ворот. Играл марш «Фридрих, король». За музыкантами стояли группа эсэсовцев и второй начальник лагеря. Заключенные стали маршировать.
— Носок вперед! Направо, равняйсь!
Коммандос по корчеванию деревьев еще не вернулась в лагерь.
— Смирно! Пересчитайсь!
Они пересчитались. Левинский и Вернер наблюдали за вторым начальником лагеря. Прогибаясь в коленях, он кричал: «Личный обыск! Первая группа — шаг вперед!»
Осторожно завернутые в тряпки части оружия стали передавать назад к Гольдштейну. Левинский почувствовал, как вдруг покатились по спине капельки пота.
Шарфюрер СС Гюнтер Штейнбреннер, который стоял, как овчарка в карауле, услышал какой-то шорох и, расталкивая других, бросился к Гольдштейну. Вернер сжал губы. Если сейчас вещи не дошли до Мюнцера или Ремме, всему конец. Но прежде чем Штейнбреннер приблизился, Гольдштейн повалился на землю. Эсэсовец ткнул его под ребро.
— А ну, подымайся, сволочь!
Гольдштейн попробовал встать, поднялся на колени, выпрямился и застонал, изо рта выступила пена, и он повалился снова.
Штейнбреннер видел серое лицо и закатившиеся глаза и еще раз ткнул Гольдштейна ногой; прикинул, а не поднести ли под нос горящую спичку, чтобы привести его в чувство. Но потом вспомнил, что недавно залепил пощечину мертвецу, из-за чего над ним смеялись его товарищи. Еще раз такое не должно повториться. Поэтому, что-то пробурчав, он вернулся на свое место.
— Что? — спросил второй начальник лагеря старшего коммандос скучным голосом. — Значит, эти не с военного завода?
— Нет. Эти из коммандос по расчистке развалин.
— А где же остальные?
— Как раз поднимаются в гору, — сказал обершарфюрер СС, возглавлявший коммандос.
— Ну ладно. Этих дураков обыскивать не надо. А ну, разойдись!
— Первая группа, назад, шагом марш! — скомандовал обершарфюрер. — Коммандос, смирно! Налево, шагом марш!
Гольдштейн поднялся с земли. Он шатался, но ему удалось остаться в группе.
— Выбросил? — спросил Вернер почти беззвучно, увидев рядом с собой голову Гольдштейна.
— Нет.
— На самом деле?
Они встали в строй. Эсэсовцев они больше не интересовали. Сзади стояла колонна с военного завода. Ее проверили с особой тщательностью.
— У кого вещи? — спросил Вернер. —