Случайно или как, Дарьюшка за поздним ужином в гостиной оказалась на другом конце стола меж ними.
Старички, иссохшие и смахивающие на мумий, в некотором роде были историческими персонами Минусинска.
Когда-то Пашин имел большое дело, владел паровыми мельницами, винным и кожевенным заводами, взял из трех банков весь свой наличный капитал — более ста тысяч золотом — и объявил себя банкротом. Мельницы и все заводы пошли с молотка. Остался только двухэтажный каменный дом с надворной постройкой, пара гнедых иноходцев я единственный сын Кеша, женатый на дочери купца Паталашкина Аннушке.
Все в городе знали, что Пашин «свихнулся» и все сто тысяч золотом будто где-то запрятал. Сын подступал к отцу и так и эдак, но ничего не добился, кроме туманного обещания, что «золотой клад, бог даст, добром обернется». Каким добром? Неведомо! Жди, Кеша, и не горюй. Но ведь на одних обещаниях не проживешь на белом свете — жрать-то надо, и стариков кормить к тому же. Вот и пришлось Иннокентию Михайловичу определиться в управляющие чужими делами, и, мало того, кряхтеть и не роптать, когда таежный медведь Юсков учинял всяческое изгальство, да и жену Аннушку прибрал к рукам. Эх, если бы папашины сто тысяч!..
Года три назад, по совету Юскова, Иннокентий Михайлович принял крутые меры против родителей: посадил их на черный хлеб и на редьку: «Нету, мол, денег, чтоб кормить вас телятиной». Старики не роптали. Довольствовались редькой и ржаным хлебом и пели псалмы на весь дом. Невестка не выдержала: «Или ты их корми, идиотов, или я утоплюсь».
Пришлось кормить.
Была еще одна странность. Старички оглохли, но виду не подавали, что они не слышат друг друга. Более того — не признавали себя стариками. Она звала его «Мишуткой», а он ее «Клавпунчиком».
Занимая две комнаты из девяти на втором этаже, Мишутка и Клавпунчик каждый вечер после ужина оставались в гостиной, и тогда между ними начинался такой любезный разговор, что невестка Аннушка готова была треснуть от злобы. Они все еще объяснялись в любви и даже ревновали друг друга! Подумать — ревновали! Песок сыпался, а они — про любовь и ревность! И если их прогоняли из гостиной, они ворковали в какой-нибудь из своих комнат, покуда не засыпали в объятиях друг друга. Такая любовь продолжалась у них вот уже без малого… шестьдесят лет! Было чем возмутиться Аннушке, разочарованной доченьке купца Паталашкина, давным-давно разлюбившей незадачливого сына свихнувшихся родителей.
— Что-то они не в духе сегодня, твои асмодеи, — кивнул на старичков Елизар Елизарович. — Подай-ка им вина, портвейнчику.
Хозяйка презрительно фыркнула:
— А ну их! Глядеть на них тошно.
— Подай, подай, Аннушка! Пусть они поворкуют про любовь, заупокойные голубки. Григорий вот послушает, и Дарьюшка, может, развеселится.
— Если разве так, — смилостивилась пышногрудая Аннушка, наливая розовое вино в хрустальные старинные рюмки.
Мишутка — сухонький, беленький, как капустная кочерыжка, в черном поношенном фраке и в белой манишке с крахмальным воротником, с кустиками белых волос, уцелевших на висках, аккуратно выбритый, радостно принял рюмку вина от скупой невестки и, поставив рюмку на тарелочку, потирая сухонькими ладонями, обратился сперва к Дарьюшке, что он выпьет «за здоровье присутствующей красавицы», а потом уже, дотронувшись до руки Клавпунчика, сказал:
— Ты мне простишь, конечно, великодушно простишь, что я не мог не обратить внимания на столь милое создание, как вот моя юная соседка. А? Что? Ты простишь, простишь. Как это великодушно.
— Ах, боже мой, вино! — ворковала Клавпунчик. — Как давно я не пила хорошего вина, Мишутка. Я же сразу опьянею, ей-богу! Я же говорила тебе, Мишутка, сегодня что-то случится. Непременно что-то случится. Я видела такой сон. О! Это было ужасно, ужасно. И как всегда — сон. Чистый сон. Хи-хи-хи, — рассыпалась сморщенная, седенькая старушка, до того маленькая, что ее можно было унести на ладони.
Мишутка, в свою очередь бормотал:
— Клавпунчик, ты такая великодушная! Я понимаю. Я, конечно, понимаю. О, как я тебя понимаю!..
Клавпунчик досказывала сон:
— … и вижу так явственно: падаю, падаю, милый. Хочу крикнуть, а голосу нет. Откуда ни возьмись — черный сокол. Совершенно черный. Взвился из-под ног, и тут я проснулась. «Мишутка, Мишутка», — зову. А он хоть бы хны. Спит. Вот всегда так, милый: каждый видит свой сон, хоть и спим рядом. Хи-хи-хи.
Елизар Елизарович, развалившись на черном стуле с высокой спинкой, потешался:
— Ну, чем не спектакль, Гришуха? Из ума выжили, в «могилевскую» пора бы, а про любовь, про любовь щебечут. Небось не покажут, где запрятали куш в сто тысяч! Эх, не я Иннокентий. Я бы их год, два держал на редьке, а все-таки добился бы.
Хозяйка пожаловалась, что старики окончательно измучили ее и что ради них она должна держать лишнюю горничную: «И хоть бы прониклись уважением. Как же, дождешься! Кошмар просто».
— Они совсем глухие? — спросил Григорий.
— Что не надо, то слышут. — Так и сидят дома?
— Да что вы! Если бы вы знали, какой у них распорядочек. Как утро — прихорашиваются, чай пьют и на гуляние отправляются. До обеда не жди. Уйдут на Татарский остров, в бор, к саду доктора Гривы и там наслаждаются природой. Явятся к обеду, а после обеда — за чтение. Сам он историю России по Соловьеву изучает и все что-то выписывает в тетрадки; она перечитала все старинные журналы от Пушкина и до теперешней «Нивы». Ну, а потом ужин. А после ужина… любовь и ревность.
— Любовь и ревность? — не поверил Григорий.
— Поживите недельку, узнаете. Или вот с ней, ради интереса, полюбезничайте, а потом послушайте, как они в своей комнате будут ссориться, а потом, простите за выражение, целоваться.
— Вот она какова, любовь-то, Григорий. Чуешь, а? — подмигнул Елизар Елизарович. — Э, а ты что же, Дарья? Притихла, как мышь под кладью, и лапки на стол.
Дарьюшка и в самом деле необычно притихла. Потупив голову, положив ладони на стол, она сидела, как изваяние. Ее черные, не прикрытые платком волосы поблескивали под светом тридцатилинейной лампы-молнии, спущенной над столом на медных цепочках с лепного круга на потолке.
— Опять ушла от нас в третью меру? — подковырнул Елизар Елизарович. — Дарья! Дарья!
Мишутка и тот услышал позывные миллионщика Юскова.
— Весьма задумалась. Весьма.
— Толкни ее там, Михайла Платонович. Толкни. Михайло Платонович умильно улыбался в ответ.
— Толкни, говорю. Спит она, что ли?
— Весьма задумалась. Весьма.
— А, чтоб вас!
Елизар Елизарович сам подошел к Дарье и встряхнул ее:
— Тебя зовут. Не слышишь, что ли?
— Ах, оставьте меня!..
— Выпей-ка портвейнчику, развеселись да песню спой, штоб на душе муть не оседала. Дай-ка бутылку, Григорий. Налью асмодеям. Пить будем. Гулять будем.
Вино лилось густое и красное, как кровь. Дарьюшка вспомнила, как дед Елизар-второй, совершая службу, причащая домочадцев-рябиновцев, разносил в серебряной ложке вино
