и говорил, что это кровь Христа-спасителя. И она, Дарьюшка, пила ту кровь. Может, потому и мучилась во второй мере жизни, что пила кровь Спасителя? И все, все пили! А что, если из черной бутылки льется в рюмки не вино, а кровь?

Схватив рюмку, сплеснув вино, поднялась.

— Не смейте! Не смейте пить кровь! Не смейте!

У Елизара Елизаровича бутылка выскользнула из рук и ударилась о тарелку — звон раздался. Белесый старичок, крестясь, что-то бормотал.

— Мишутка, Мишутка! — пищала старушка, отодвигаясь от Дарьюшки.

— Дарья! — топнул Елизар Елизарович.

— Не смейте! Не вино, кровь пьете. Вечно кровь пьете и воображаете, что это вино. Я вижу, вижу. Не думайте, что я останусь с вами и буду пить кровь!

— Сядь, Дарья!

— С вами? За один стол? Ха-ха-ха! Не с вами я! Не с вами! Вечно не с вами. — И, хохоча, швырнула хрустальную рюмку.

Елизар Елизарович ударил дочь по щеке — на ногах не устояла. Упала спиною па старушку, и они вместе свалились на пол.

— Господи помилуй! — крестился Михайла Платонович. — Помилосердствуйте, Елизар Елизарович! Как можно девицу, а? И жена моя…

Дальнейшее осталось невысказанным. Елизар Елизарович схватил Михайлу Платоновича за шиворот и поднял, рыча:

— Неможно, говоришь? Неможно? А жрать хлеб-соль задарма можно?! Куда запрятал клад, сказывай, асмодей! Не я Иннокентий! Ты бы мне сказал, голубок!

Тем временем Дарьюшка, спохватившись, пыталась убежать из гостиной, но ее задержал Григорий.

— Пусти, пусти! Ненавижу вас! Всех, всех ненавижу! Презираю! Презираю! — отбивалась Дарьюшка.

— Вздуть ее надо, стерву! Вздуть!

Григорий утащил Дарьюшку из гостиной. «Ради Христа! Ради Христа!» — слышалось бормотание хозяйки.

— Убью, стерву! Убью. Заглотну, как мисказоба. Как она меня подрезала, а? Под корень.

Елизар Елизарович помотал головою, как бык, и, что-то вспомнив, оглянулся.

— А где он, асмодей? Я из него… я из него весь клад вытряхну. Он мне сейчас выложит!

— Ради Христа! — повисла на шее Елизара Елизаровича хозяйка, а старички, не задерживаясь, скрылись в своем убежище.

— Пусти, Анна. Тебе же на пользу. Твой Кешка век из них не вытрясет деньги. А я…

— Ради Христа!..

— Я из них…

— Милый мой Елизар Елизарович! Дорогой мой Елизар Елизарович. Послушайте. Я… я… ох, господи. И сказать-то боюсь. Кеша наказал, чтоб я не проговорилась…

— Што-о? Про что не проговорилась?

— Нету никакого клада, Елизар Елизарович. Дым. Туман, и больше ничего. Такой стыд!..

— Нету? Как так нету?

— Нету, нету.

— Позволь, Анна. Позволь. Весь город знает…

— Если бы я могла открыться тебе…

— Што-о?

— Не могу я. Не могу. Пожалей!

— Тебя пожалеть? Али ты забыла, кто ты есть для меня? Ну, выкладывай.

— О, господи! Кеша убьет меня.

— Кешка? Да я его… да я его раз-зорву. Или я не через тебя держу в управляющих этакого слюнтяя, а? Не через тебя? Да я его завтра вышвырну!

— О, господи! Куда тогда я? Как мне тогда жить? Елизар Елизарович некоторое время молчал, раздувая ноздри, придерживаясь волосатой рукою за спинку стула, потом вдруг что-то сообразил, поднял стул и трахнул им об пол:

— Со мной жить будешь, Анна. В открытую! Соображаешь? Дам тебе денег — всю заверну в «катеринки». От ног до головы.

— Ах, если бы дело мне, — теснее прижалась к Елизару Елизаровичу растроганная Аннушка. — Как вот у вдовы Кушкаревой: питейное заведение…

— Што-о? Питейное? Ха-ха-ха! Плевать на Кушкареву. Если начинать, так начинать с шиком, на весь уезд. Не питейное, а ресторацию откроем, с девицами, на два этажа. Как в Красноярске или в самом Петербурге. Дом на Мещанской отдам под такое заведение. Чтоб на всех трех этажах жизнь кипела!

— Боже!

— Согласна?

— Да я бы, да я бы век… О, господи!..

— Баста! Вот тебе моя рука — бери.

Аннушка охотно вложила свою пухленькую руку в широченную лапу Елизара Елизаровича и взвизгнула, когда он легонько стиснул ее в знак состоявшейся сделки.

— Гляди, Анна, со мной не шути. Ежели с сегодняшней ночи ты хоть пальцем позволишь к себе дотронуться слюнявому Кешке, жди — смерть будет.

— Как же…

— Што-о? Или ты руку не дала? Помни: медведь шутить не умеет.

Аннушка струхнула:

— Господи, господи! Так все сразу. Голова кругом. Как же мне быть-то, милый? А?

— Приедет Иннокентий, и объявишь ему, что уходишь на свою линию жизни. Двадцать тысяч получишь от меня под вексель.

— Под вексель? Я же…

— Молчи! Под вексель, сказано. На двадцать тысяч три таких заведения можешь открыть. Знай поворачивайся. Ну, а ежли хвост мне покажешь, я из тебя весь дух вытряхну.

— Ой, медведь, медведь! Милый медведь. Если бы это исполнилось, да я бы…

— Мое слово — камень. А теперь говори, куда девался клад асмодея? — И кивнул на дверь в комнату стариков.

— Не было клада. Не было. Позор один. Весной, помните, старичок чуть не помер? Вот тогда все открылось. Священника позвали, причастился, а потом сказал Кешке, что деньги ушли на погашение векселей Иваницкому.

— Псарю?! — вытаращил глаза Елизар Елизарович. — Какие такие векселя?

— Векселя-то Иваницкому достались от Маторшина, промышленника, с которым тайное дело имел свекор.

— Ловко! Ай, как ловко! Ну, ну рассказывай!..

Аннушка что-то щебетала про какие-то косвенные, прямые и разные всякие позорные векселя Пашина, выданные обанкротившемуся золотопромышленнику, и как ловко Иваницкий собрал все векселя и прихлопнул ими слабохарактерного Пашина, который и теперь еще проклинает Иваницкого. Елизар Елизарович, довольный, что слюнтяй управляющий остался на бобах, усадил к себе на колени интеллигентную Аннушку, уверенный, что отныне она будет принадлежать только ему.

— Ах, боже мой, ты меня не слушаешь, — раскраснелась она.

Вот всегда так: как выпьет, так подавай ему все сразу. Мужа, Иннокентия, обычно отсылал по делам, а с ней устраивал гульбу — с катанием на тройке куда-нибудь в Ермаковское, в Шушь, в Малую Минусу. Ночами, без кучера, со свистом и гиком, и коньяком, который пил прямо из горлышка.

— Моя ты теперь. Гульнем, а? Чтоб узелок завязался?

— Когда еще завязали… — хихикнула.

— Навек завяжем. Навек. Собирайся, а я скажу Микуле, чтоб Воронка заложил.

— Куда же?

— Волчью полость прихватим. Карабин с патронами, чтоб чертей пугать. Коньяку для согрева души и тела. И на сенокосы, к Суходолу. А? Моментиком! Под зарод сена, а? Пить будем. С шиком. Рвать землю будем. И жечь, жечь! Огневище устроим на весь Суходол.

Аннушка жеманно охала, притворно чванилась, но не отказалась от увеселительной поездки. И пить будут, и гулять будут: «Была не была!» А потом устроят огневище — чей-то зарод сена сожгут. Чудненько! «Ах, какой милый медведь! Он будет теперь мой. Навсегда мой! Только бы заведение открыть». И откроют, конечно. Тому порукою медведь, хватающий направо и налево.

IV

Григорий догадывался, чем окончится у Елизара Елизаровича, видел в окно, как на вороном иноходце, запряженном в рессорный тарантас, они выехали и вскоре скрылись в темноте.

Постоял у окна, покривился, злясь на свою скучную долю фронтового есаула, которому кругом не повезло: ни славы, ни денег, ни уважения. Был удостоен внимания великой княгини: отмечен великим князем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату