И последнее. Рассадин через два года вместе с отцом уехал в Ленинград и, перед тем, как в восемьдесят пятом погибнуть на одном из перевалов в Афганистане, увидел того самого черноглазого человека, идущего к нему, а рядом с ним большую белую собаку. Человек прикладывал палец к губам, как будто говорил: «Тихо!», а собака залаяла, и сержант ВДВ Дмитрий Рассадин «погиб, выполняя интернациональный долг».
Наташа
Она не любила, когда ее называли «подруга», и требовала от меня, чтобы я называл ее Натали. Вот еще! Встречались мы с ней всего-то пару раз, так что какая тут изысканность! Откуда она взялась? Ума не приложу, кажется, сама подошла в баре, попросила прикурить, а потом и выпить, ну и так далее. Мой знакомый показывал ей «Прирожденных убийц», а еще она была фанаткой Лагутенко, говорила, что ее фотографировали для журнала, только вот какого, не говорила. Куда она делась? Может быть, уехала учиться на медика, что вполне вероятно, я не знаю. Только Серега Иванов фотографировал ее голой и соблазнительной. Мне его друг, художник Зорин, фото потом показывал.
На голубичниках
Настоящая тайга начиналась за хребтом, а здесь вокруг городка был лес. Нормальный лес. Береза, осина, сосняки, немного липы, хилые северные дубы — все вперемежку. А лиственница, ель, пихта — это все за хребтом. Золото, оно тоже там, на севере. Здесь, особенно по левому берегу, в ключах, оно вроде есть, но так, по мелочи, со строчной буквы «золото», да и хорошие гнезда «хищники» лет десять, а то и двадцать, как подняли. Вон все склоны в шурфах. По зиме пойдешь косуль гонять или на зайцев петли ставить, так запросто ухнешь — костей не соберешь. Так что золото там. На Унье, на Боме, на Гиляе. А здесь что? Здесь по осени, с августа начиная, — ягода. Хоть по правому берегу, хоть по левому. Вначале в холодных ключах созревает моховка. Зеленая, пока незрелая, а как поспеет — фиолетово-коричневая. Потом голубица, что под горячим солнцем на высохшей мари, бродит прямо на кусту, изнутри превращаясь в сладкую бражку. На островах по всей Реке, да и по берегам, — красный и кислый лимонник, чьи семечки похожи на крохотные заячьи почки и без которых давно уже ни один охотник в тайгу не идет. Потом, с первыми морозами, наступает время брусники. За ней отправляются подальше, запасаясь коробами, бочками, катальными досками, провиантом. Все это грузят на телегу, и: «Трогай, сонная, чего стала! Пшшла-а-а». Бруснику гребут деревянными совками-коробками, похожими на проходнушку, только маленькую и закрытую с одной стороны. Сверху буквой «Т» — перекладина и ручка, а снизу, со стороны открытой, совок похож на гребень, которым Зинатулла расчесывает гривы лошадям, только зубья у брусничного совка длиннее, как раз на ладонь получается. Поутру, пока не пригрело, брусника — ледяная картечина — не давится, не мнется, вычесывается из брусничника, как вошки из волос. Понятно, что без листа не обходится, но это дело поправимое. Набираешь короб, спускаешься на табор и катаешь по наклоненной слегка доске черно-багровую с белыми пятнами на боках ягоду. Лист, мусор — в сторону, а бруснику — в бочку. Есть еще морошка и мелкая горькая клюква, но эти уж совсем не здесь. Эти на северах, там, где золото, там, где по весне на голых вершинах, между камней, зацветает желтый тундровый багульник, не приживающийся в огородах и садах, хоть и пытались не раз и не два.
На голубичниках, по Улукиту, чуть выше того места, где в тридцатые поставят бараки для раскулаченных и сосланных, а заполнят их разом переселенными корейцами, собирали ягоду «городские» дети. Вообще (если не брусника), ягода, грибы, рыбалка с удочкой на перекате считалось делом бабским и детским. Хоть и нужным, но каким-то несолидным, с примесью забавы. А какой мужик опустится до забавы, если это не «кулачки» на Масленицу, конечно? Так вот и на этой мари обирали рясную голубицу дети. В тишине, колышущейся от полуденной жары, пропахшей подвяленной осокой и забродившей черно-синей с серебристо-меловым налетом ягодой, сидевший на пригорке в тени Уруй слышал, как падают в берестяные туески крепкие ягоды. Уруй, то ли манегр, то ли тунгус, то ли маньчжурский уйгур, покуривал свою длинную трубку и хоть не показывал одобрение тишине, все же был доволен тем, что дети не кричат, не галдят, не пересмеиваются и не визжат. За то время, что он сидел, кричали только раз, когда земляные осы напали на светловолосого, голубоглазого мальчишку, видимо, переступившего невидимую, но четко определенную самими осами границу. Да и то этот вскрик был скорее предупреждением остальным детям, собиравшим голубику невдалеке.
Уруй не просто так сидел у ягодной мари. Уруя знают многие лучи, в том числе и городские начальники и даже полицмейстер, для которого что китаец Шан Ю, что бурят Одонга — все на одно лицо, а узнает Уруя и не гонит его с ярмарки. И все белые, кто узнают Уруя, знают, что предлагать ему ягоду (хоть бруснику, хоть голубицу) — это не обидеть, конечно (кто может обидеть Уруя? Ха!), но все же как-то не очень хорошо, однако. «Я же не олешка, чтобы траву есть!» Так что же привело сюда, на богатый голубичник, бродягу Уруя, пришедшего сюда с Орби, где на скалах охрой нарисованы разные знаки? Конечно, никто бы не стал спрашивать об этом Уруя, ну а если бы спросили: «Эй, подя, что это твоя так смотрит на того черноглазого коренастого мальчишку? А, подя, твоя ждет чего?» — Уруй бы ничего не ответил такому луче или кита, и даже если бы полицмейстер спросил, Луча, чтобы не врать, просто сделал бы вид, что не понял, однако, потому что если не можешь объяснить про тропы и про сэвэна, про Энгдекит, чьи верховья в верхнем и нижнем мире, а низовий у нее нет, то придется врать, а врать — это пусть купчина врет, когда думает, что Уруй не знает, сколько нужно за соболя, сколько за белку, а сколько за черную с белым лису. Уруй ждет. Уруй покуривает трубку. Уруй смотрит за черноглазым мальчиком, пристроившим себе на