— А земля там обильная, — задумчиво пробормотал боярин, — не чета нашей! Только лесами те места небогаты.
— Будет канал, будет и земля для вала.
Едва первые робкие солнечные лучи начинают согревать остывшую за ночь землю, в пробуждающемся ото сна городе начинается суета. Заспанные сторожа убирают рогатки и по освобожденным от них улицам начинают сновать по своим делам москвичи. Одни торопятся на рынок, чтобы успеть купить свежих продуктов к своему столу, иные в церковь, третьи в мастерские, а прочие и вовсе неведомо по каким делам пробудились ни свет ни заря. В отличие от последних Первушка Анциферов точно знал, куда идет, ибо поспешал на службу. Родителей своих, умерших во время голода, он почти не помнил. Иной родни у него не было, и пропал бы совсем мальчонка, если бы не подобрал отец Мелентий и не определил в монастырь. Отец келарь, правда, не больно-то обрадовался новому рту, но возражать, отчего-то не посмел. Там парень вырос, обучился грамоте и даже немного писанию икон, однако для последнего дела оказался непригоден, ибо оказался строптив и к канону не привержен. Впрочем, нет худа без добра. Нашелся и у Первушки талант. Отрок оказался ловок писать вязью[35] и уставом, и его приставили к оформлению рукописных книг. Так бы и провел парень всю жизнь схимником в монастыре, кабы не стали собирать ополчение. Защемило отчего-то сердце у послушника, и припомнил он, хоть и смутно, как одевал сброю отец собираясь на службу. Как провожая, крестила его мать. В общем, на вечерне отрока еще видели, а заутреню служили уж без него. Ни оружия, ни коня, у него, конечно, не было, да и годами он был не велик, так что в рать его не взяли. Прибился парень к посохе, вместе со всеми ладил острожки, копал и носил землю, помогал поднимать на валы пушки. Острожек, который они построили и обороняли, командовали мало кому ведомые в ту пору князь из неметчины Иван Мекленбургский, да стрелецкий сотник Анисим Пушкарев. Именно на них пришелся главный ляшский удар и неведомо как они все и живы остались. Но бог миловал — отстояли Москву. Когда же отбились, взялись по военному обычаю собирать добычу с валявшихся вокруг вражеских трупов, да делить ее, тут и выяснилось что Первак грамотен. Получилось это случайно, среди добычи оказалась неказистая медная вапница[36] с чернилами. Будь она серебряной или хоть чуть искуснее сделанной, на нее нашлись бы охотники, а так… В общем, парень набрался смелости и попросил ее себе, тут и открылось. Пушкарев тогда взял его к себе в сотню. Грамотных людей тогда на Москве мало было, вот так и стал Превушка писарем в стремянном полку. Покуда названные дочери Пушкарева малы были, жил он у него. Но как старшая из них Глаша в возраст входить стала, так и потерял покой молодой стрелец. Хотел было уже кинуться в ноги к своему благодетелю, ставшего к тому времени полуголовой, но Анисим вдруг добился, чтобы Первака взяли в приказ подьячим. Оно конечно, большое повышение для сироты, да только пришлось жительствовать в ином месте. А Пушкарев, провожая, на так и не высказанный вопрос сказал просто: — вот станешь дьяком, тогда и поглядим. А чего смотреть, в дьяки разве так просто выбьешься?
Вот и сейчас, молодой человек спешил на службу в Кремль. Размещались приказы в больших П-образных палатах на Ивановской площади, построенных еще при царе Борисе. Правое крыло было целиком занято стрелецким, пушкарским и рейтарскими приказами, старшим судьей в которых был царский ближник — окольничий Вельяминов. Пройдя малыми сенями пристроенными к палатам со стороны Москва-реки, Первак добрался до своего присутствия и, перекрестившись на образа, занял место за своим столом. Всего столов было четыре. Первый звался "Московским" и занимался стрелецкими полками, расквартированными в столице. В ведении второго, называемого "Городовым", находились все прочие стрельцы царства. Третий звался "Оружейным" и заведовал всеми мастерскими в стране, занимающимися производством оружия кроме пушек. Раньше был еще "Бронный", но его дела давно передали в Рейтарский приказ, а четвертый стол стал заниматься полками нового строя и получил имя "Солдатский". Вот за этим столом и трудился бывший послушник вместе со старшим подьячим Агафоном Воеводиным. Дел у них было менее других, потому и сидели за столом они только вдвоем. Прочие столоначальники были дьяками и имели в подчинении двух, а то и трех подьячих. Руководил приказом думный дьяк Фадей Селиверстов, а вторым судьей был московский дворянин Семен Квашнин. Впрочем, он, как и первый судья, появлялся в приказе не часто, а лишь когда в том была надобность. Происходил он из тульских боярских детей и ни в жизнь бы не дослужился до таких чинов, кабы не угодил в свое время в плен к свеям вместе с Вельяминовым. Там их взял на службу будущий русский царь Иван Федорович, и с тех пор дела у Квашнина пошли в гору. Как, впрочем, и у всех кто нанялся тогда к чудному немецкому герцогу.
Работа у Первака спорилась, пока старый Агафон задумчиво шлепая губами, перебирал челобитные, парень успел перечитать все поступившие к ним требования, отмечая на вощеной дощечке, куда и сколько надобно всяких припасов и амуниции. Затем, взяв чистый лист бумаги, быстро перенес на него получившуюся цифирь и тут же присыпал песком. Селиверстов, заметив, что молодой подьячий закончил работу, тут же взялся проверять, но не найдя к чему придраться, удовлетворенно цокнул языком.
— Молодец, Первушка, — похвалил он парня немного скрипучим голосом, — быстро управился. Никита Иванович велел сей документ, как готов будет, не мешкая ему доставить. Так что, дуй, одна нога здесь другая там!
— Да ты что, Фадей Фролыч, — испугался тот, — как же я к самому Вельяминову, он же в царских палатах поди…
— Ты что, ополоумел, — удивленно спросил дьяк, — кто тебя такого оборванца в палаты пустит? Ступай сторожевую избу, там он сегодня.
— А может, все же скорохода? — с надеждой в голосе спросил парень, — а то вдруг не поспею…
— Не поспеешь, так батогов попробуешь, каковы они на вкус, — философски заметил руководитель приказа, — да и вязью на грамотах не скороход пишет, а ты болезный. Сколь раз тебе говорено, что это не царские указы. Теперь вот радуйся, заметили дурака. Ступай, говорю, покуда не осерчал!
Делать нечего, пришлось, поклонившись на прощание дьяку, надевать на буйную