Детские годы.[490]
…немки, нанявшие квартиру несколько раньше меня, не хотели признавать нашего права на совместное пользование садом; они всё спорили с хозяйкою и утверждали, что та им будто бы об этом ни слова не сказала и что это не могло быть иначе, потому что они ни за что не согласились бы жить на таких условиях, чтобы их дети должны были играть в одном саду вместе с русскими детьми.
Колыванский муж.[491]
…в нашем обществе всем тяжело переносить присутствие лица с умом ясным и с характером твердым и открытым.
…у нас особенно не любят людей, которых уважать надо: они нам как бы укором служат, и мы, русские, на этот счет всех хуже…
<…>
Круг был большой, одно родство составляло, само по себе, целое общество, если бы только в нем, кроме числа и удобства соотношений, была внутренняя склейка; но ее-то и недоставало. Не в похвальбу нам, русским, надо сознаться, что у нас ее вообще мало: чуть у нас что вкупе не заладится, мы не станем подкреплять лады, а скорее все в стороны – без злобы, без ненависти, но в стороны. Не знаю, надо ли это относить более к нашим достоинствам или к недостаткам, но знаю, что этим уравновешивается наша малоспособность к дружбе малоспособностью к упорной вражде, что, по-моему, тоже не худо. Русский человек вообще не злопамятлив: он прощает обиду скорее и легче, чем иной иностранец; мести он почти никогда не делает своею задачею и охотно мирится с тем, в чьем обидном поступке видит след запальчивости, неосновательной подозрительности или иной случайности, зависящей от обстоятельств или слабостей человеческих, которым в мягкосердной Руси дается так много снисхождения; но когда хороший русский человек встречает в другом обидный закал, он скажет: «Бог с ним» и предоставляет другим проучить его, а сам от такого сейчас в сторону.
Захудалый род.[492]
В Россию я не в силах вернуться: это было бы очень, очень мучительно, – на чужбине легче.
Письмо к М. А. Матавкину из Мариенбада.[493]
Как ни груб в понятиях некоторых наш русский мужик, но он, изловив на бахче ворующего мальчишку, не всегда отпустит его без нравоучения, а иногда стрясет ему вихор, но он, этот грубый мужик, ни за что не привяжет ребенка к столбу с надписью вор, как это делают немцы, и не поведет с ярлыком по улице, как это делают иногда англичане. Грубый мужик наш не осрамит мальчонку и даже не вменит его проступка за воровство, а «поучит» его, как шалуна, за вихор «рукою властною», «взвошит» и отпустит и простит, сказав: «это-де дело ребячье».[494]
Глеб Иванович Успенский (1843–1902)
Смерть Николая Успенского омрачила меня ужасным образом. Я-то ведь знаю сущность поведения, которое привело его к такой погибели. Но нельзя, да и не надо говорить о растлении его души с детских лет в поповской среде, где он родился и жил и которую, увы, любил все время, любил ее безбожество и всё то, что известно под наименованием «жеребячья порода»; издевался над свинским житьем этой пьяной, сластолюбивой, жадной до плотских удовольствий поповской толпы, но все-таки любил быть здесь из удовольствия издеваться над ней, любоваться распутством. Священник села, где нет барского дома, волостного писаря и кабака, может слиться или стать наряду с мужиком простым пахарем, но не растлить своей души.
Письмо к А. С. Посникову (1889).[495]
Из берлинских и парижских писем Глеба Успенского (1872)Скажу коротко: с самого Эйдкунена[496] сразу прекращается все русское, кроме природы, да и та верст через 200 – неузнаваема, хотя и та же самая – так обработаны здесь наши пустыни петербургские. Деревни, пашня наша и прусская, это небо и земля. Деревни до того красивы и хороши, что, кажется, не уехал бы отсюда вовеки.
<…>
Чем дальше, тем русского оставалось все меньше и меньше. Вот вместо русских мужиков и баб пошли польские, гораздо беднее русских, но чище и опрятнее, главное, простого народа в вагонах с каждой станцией делалось все меньше и меньше, – и едва началась Пруссия, как мужика совсем не стало, его нет. С нами ехали мужики и бабы, – но вовсе не русские, – они одеты по-господски, и только руки в мозолях, да необыкновенное здоровье отличают их от господ. С переездом в Пруссию все изменяется. Те же петербургские болота приведены в такой вид, что любо смотреть: везде прорыты канавки, все осушено, распахано, покрыто зеленью. Леса, – те же самые еловые леса, какие окружают Петербург, эти леса буквально вычищены, как комната; вся сорная трава, сучья, ветки – все это собрано в кучи, и повсюду видна свежая травка. Нашего бедного скота тоже нет. Телеги, на которых возят муку и вообще тяжести, длинней наших в 5 раз, но стоят на высоких каретных колесах и ведутся двумя такими лошадьми, на которых у нас в России разъезжают только богачи. Так как дороги везде шоссированы, то две лошади подымут в пять раз больше нашей самой сильной лошади. Между рабочими и крестьянами, которые нам попадались в полях, – попадаются похожие на наших, то есть босиком, в плохой рубахе, – но это очень редко, – большею частию все одеты отлично, я видел, как в поле работали крестьянки, в платье, в соломенной шляпе. Дома везде каменные
<…>
<При въезде во Францию…> грязь на станциях – невиданная в России, – везде пыль, грязь, копоть. Вагоны сравнительно с немецкими, даже с русскими, – хлевы. <…>
<Суд над коммунарами[497]>. Возмутительнее я ничего не видел. Вот злодеи! Это злодеи! Что наши судьи, они святые, они сравнительно образцовые в самом серьезном смысле.[498]
Беда жить в России.
Письмо к А. В. Успенской (1875).[499]
В России можно жить только в деревне. Это цивилизованное общество – скука ужасная.
Письмо к А. В. Успенской (1875).[500]