высказал предположение, что текст был написан коллективом авторов, перед которыми была специальная задача (кем поставленная?) разделаться с ним как с прозаиком. Оргвыводы не заставили себя долго ждать — Владимир Бушин был уволен из журнала «Дружба народов» и лишен возможности публиковаться в советской периодической печати.

Едва ли Булат Шалвович предполагал, что ответом на его просьбу о защите станут подобные драконовские меры, но дело было сделано. Спустя годы этот инцедент перерастет в неразрешимый и жесткий конфликт между Окуджавой и литераторами радикально-патриотических и почвенических убеждений, к лагерю которых принадлежал и Бушин.

Но на самом деле и писатель Б.Ш. Окуджава, и литературный критик В.С. Бушин стали заложниками, разменными фигурами большой писательской игры. Это происходило в те годы постоянно и повсеместно. Достаточно вспомнить показательные процессы над Иосифом Бродским, за которыми стоял обычный дележ руководящих постов в Ленинградском отделении СП СССР между Александром Прокофьевым и Михаилом Дудиным.

Аппаратная война, которая еще с тридцатых годов шла в Союзе советских писателей на разных уровнях, вовлекала в свои окопы людей, пришедших в литературу с абсолютно искренним желанием творить, создавать поэтические или прозаические тексты, публиковаться и общаться с читателями.

Однако воспоминания о словах Леонида Соболева — писателя, Героя Социалистического Труда, лауреата Сталинской премии: «Партия и правительство дали писателю всё, отняв у него только одно — право писать плохо» навевали, безусловно, ощущение запредельного. Получить все, но утратить при этом свободу творчества, потому как лишь партия может принимать решение о том, что написано хорошо, а что плохо, что нужно советскому читателю, а что ему категорически противопоказано.

Обращение к исторической теме в своем творчестве стало для Окуджавы, думается, явлением закономерным и вполне объяснимым.

С одной стороны, это была единственная возможность избежать топорного идеологического прессинга и окриков «конторы», потому как куртуазные картины из жизни первой половины русского девятнадцатого века не вызывали такого пристального к себе внимания идеологов разных уровней.

Но с другой стороны, и это наблюдение кажется много более важным, «благородный» XIX век давал Булату Шалвовичу единственную возможность в современном ему литературном процессе уйти во внутреннюю эмиграцию, причем, ни в коей мере не идеологическую или политическую, но исключительно личную, давал единственную возможность спрятать от докучливого взгляда многотысячных стадионов и концертных залов, секретарей СП и главредов свою войну, свои страхи, комплексы (вопреки словам о том, что их у него не было), свои переживания и драмы. Иными словами то, о чем никому нельзя говорить, даже самым близкими и родным людям.

В конечном счете речь зашла об отрицании реальности, что, по мысли Фрейда, является защитным механизмом, отменяющим существование угрожающих внешних факторов. Наиболее распространенным, частным случаем вытеснения, как известно, становится отвержение неким «Я» существования ситуаций, несущих тревогу, или же компенсаторная замена их на воображаемые, мифологические ситуации и сюжеты — например, бегство в мир грез.

Были дали голубы, Было вымысла в избытке. И из собственной судьбы Я выдергивал по нитке. В путь героя снаряжал, наводил о прошлом справки и поручиком в отставке Сам себя воображал.

А ведь наводил справки, некоторые их которых носили вымышленный характер.

Например, родился на Арбате, откуда ушел на войну, куда и вернулся, и где прожил всю жизнь. Называл себя в этой связи «дворянином с Арбатского двора», а это свое состояние — «арбатством, растворенным в крови».

Именем Дориан в честь главного героя известного мистического романа Оскара Уайльда его якобы именовали родители, отдавая тем самым дань моде середины двадцатых годов на «вечную молодость», «вечную красоту» и бессмертие, дарованное всесильной и передовой наукой.

Задумывался над словами О. Уайльда: «Совесть и трусость, в сущности, одно и то же».

Читал и словно бы сам писал такие строки: «Я оглянулся и впервые увидел Дориана Грея. Когда мы встретились взглядами, я почувствовал, как бледнею. Меня охватило странное чувство страха. Я понял, что встретил того, чья личность настолько захватывающая, что если я позволю этому случиться, она может поглотить всю мою природу, мою душу и само мое искусство».

Появление в мифологии Окуджавы образа Дориана Грея неслучайно. Дело в том, что подсознательное формирование защитного, компенсаторного механизма сознания маленького Булата шло на фоне (что и понятно) безрелигиозного мировидения его родителей. Причем, в данном случае речь идет не столько об атеизме в его пассивной и безобидной фазе, сколько о богоборчестве и конструировании новой религии, новой морали, нового стиля жизни вообще.

Спустя годы Окуджава скажет: «Я был воспитан в атеизме строгом».

Душу человека, согласно новой идеологической и философской доктрине могут и должны были поглотить продуктивные страсти борьбы за светлое будущее в силу ее (души) вторичности, иллюзорности и нематриальности.

Так, индивид, окрыленный идеей создания принципиально нового справедливого общества, обретал черты демиурга, властного над временем и пространством, дарующего «жизнь вечную» человечеству.

Новая марсксистская мистика, замешанная на иудео-христианской и одновременно ницшеанской традиции «умершего бога», на смену которому пришла «сильная личность», давала изрядную пищу для фантазийного аппарата, для перераспределения обязанностей человека и Спасителя, художника и Творца Вселенной.

Мы помним октябрины, которые Ашхен Степановна устроила своему новорожденному сыну на Трехгорке, когда малышу дарили погремушки и пеленки, пели «Интернационал», пионеры дудели в горны и носили вырезанные из картона красные звезды, а молодая мать перед лицом парткома мануфактуры клятвенно заверяла собравшихся, что воспитает сына в духе преданности делу трудящих во всем мире. Большевисткий парафраз крестин, одного из семи таинств Церкви, лежал в основании новой советской мифологии, номинативно опиравшейся на библейские заповеди (не укради, не убий, не лжесвидетельствуй), но парадоксальным образом возводимой на богоборческом и оттого профанном, абсолютно иллюзорном фундаменте.

Будучи человеком эмоциональным, тонко чувствующим и думающим, Булат с возрастом пришел к осознанию своего тотального неприятия именно советского мифа (который для его родителей стал смыслообразующим и даже в чем-то избыточным), и, как следствие, приступил к созданию своей мифологии, своего космоса, в котором ему (и только ему!) должно было быть комфортно и покойно.

По сути, на смену живой реальности (как к ней не относись) пришла, по словам Достоевского, «арифметика», некий конструкт, вытеснивший, подменивший ли объективные факторы на вымышленные. При том, что неизбежное столкновение «благого» мифа и «свинцовой» советской реальности приводило к депрессиям, сумеречным состояниям, паническим атакам, к метаниям, истерическому ненахождению себе места,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату