вполне очевидная, многоуровневая, многоступенчатая смесь абсурда, цинизма, иронии”, – скажет мне Чулпан по телефону уже ночью, когда всё закончится. Во время суда ее репортаж состоял из коротких междометий. И довольно быстро завершился одним коротким “Тошно”. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

ХАМАТОВА: Я смотрела во все глаза на это подобие суда и, чтобы как-то успокоиться, думала: о’кей, вот эти гопники, они же не просто олицетворение абстрактного зла, наверное, у кого-то из них есть светлейшее, справедливейшее желание вывести преступную группировку на чистую воду и увидеть чистое сияние правды.

ГОРДЕЕВА: Ты серьезно?

ХАМАТОВА: Я допускаю, что в процентном соотношении среди них есть истинные ангелы правосудия. Ну может же такое быть? Катя, ты сейчас на меня так смотришь… Я знаю, артистов принято считать не очень умными людьми, и понимаю, что я не очень умный человек, но я, сидя в зале, пыталась найти хоть какие-то доводы, позволяющие оправдать хотя бы один процент гопников, которые меня окружали. Хотя бы полпроцента.

ГОРДЕЕВА: Нашла?

ХАМАТОВА: Я очень внимательно слушала, что говорили прокурор, следователь и судья. Я смотрела за всем происходящим, я пыталась следовать за ходом их мысли. И знаешь что? Даже мне, глупой артистке, не хватало тех доводов, которые приводили эти вот самые прекрасные прокуроры, следователи и судьи.

ГОРДЕЕВА: Страшно было?

ХАМАТОВА: На суде страшно не было. Страшно было около “Гоголь-центра”, когда я читала то наше письмо, страшно было, когда Кирилла вызывали на допросы, а у нас, например, была назначена встреча, и было неясно, придет он или не придет, тогда его еще не арестовали. Очень страшно стало, когда его арестовали. Хотя довольно быстро этот страх сменился уверенностью, что они могут нас убить, уничтожить, как в тридцать седьмом году уничтожили огромное количество людей, но они не могут уничтожить нашу любовь друг к другу и нашу уверенность в этой любви.

В суде я вдруг поняла: “Наша совесть чиста? Чиста. Мы правы? Правы”, и единственное наше оружие – улыбаться им в ответ. Да, они нас могут сломать физически. Всех. Лишить нас будущего (что уже и сделали). Но они не могут отнять у нас право любить и улыбаться. И я стала улыбаться. И приставше, которая за это чуть меня не вывела, и – главное – Кириллу и Алексею. Когда объявили перерыв, я даже попыталась обнять Кирилла. И нас стали буквально раздирать стоявшие рядом люди в форме со словами: “Обниматься нельзя!” Сразу же всплыли все эти образы, подсказанные генетической памятью, все эти разлуки страшных годов двадцатого века. Эти образы сами собой залезают тебе в голову, в память, и наступает бессилие. Я такое же бессилие испытывала в школе. Ощущение один в один. Тебя учат не врать, в ухо тебе бубнят: “Спешите делать добро”, но тут же требуют соблюдения совсем других правил: вранье на голубом глазу и индифферентность. Система построена так, чтобы любым возможным способом вырастить из тебя человека, который никогда не возьмет на себя никакой ответственности, система предназначена для того, чтобы ровнять газон: никто не должен выделяться. Я прекрасно помню, когда я всё это поняла и стала против этого бунтовать: Перестройка уже началась, Солженицына, Соловьёва, Бердяева уже можно было читать, уже пахло свободой. И помню искаженную гримасу системы – лица учителей, которые должны были держать тебя в узде, но сами были в ужасе от надвигающихся перемен. Они ничего не хотели менять, они инстинктивно тебя давили, потому что ты в их представлении не соответствовал параметрам, заданным системой. Это было настолько очевидно, что я вдруг осознала всю их жуткую фальшь и пришла в ужас от того, во что меня втягивают и какой они хотят меня видеть. Я не стала молчать, говорила, что думаю, вела себя как-то не так, как они от меня ожидали. Система ощетинилась, начался скандал. Естественно, в это втянули родителей: директор им сообщила, что они растят чудовище. Так всё это перенеслось домой, где меня тоже стали воспитывать. Подравнивать.

Конечно, было несколько уникальных учителей, которыми можно было дышать, но в остальном у меня в школе было ощущение, будто я не живу, а существую, будто я в тюрьме. Физическое, физиологическое. Ровно это же ощущение меня теперь не отпускает.

ГОРДЕЕВА: Многие наши с тобой товарищи сумели от этого дела отстраниться. Нашли в себе силы. Почему сразу после обысков ты, не выпускница курса Серебренникова, не самая близкая его подруга, не главная артистка театра, оказалась едва ли не самой первой у “Гоголь-центра”?

ХАМАТОВА: Потому что есть такие люди, о которых ты совершенно точно, на все сто процентов знаешь, что человек не виновен. Да, я не близкая подруга Кирилла. Но я достаточно много с ним общалась, чтобы видеть, как Кирилл работает и как живет: он по-настоящему живет только в театре. Это трудно понять, в это, наверное, посторонним людям трудно поверить. Но у него нет другого смысла жизни и способа жить, как не в театре. Этим, в принципе, всё сказано. Я лично видела, как он покупает костюмы для спектаклей, которыми бредит, на свои деньги, как привозит их и тут же отдает в театр, забывая, конечно, сказать бухгалтерии: “Ой, вы знаете, я тут половину своей годовой зарплаты потратил”. Это реальная история: из поездки в Турцию Кирилл привез нам на спектакль “Антоний и Клеопатра” костюмы, какие-то части декорации. Всё, что можно было привезти, он привез.

ГОРДЕЕВА: У тебя с Кириллом было две работы: “Голая пионерка” и “Антоний и Клеопатра”…

ХАМАТОВА: Это были не просто работы, это, конечно, было счастье настоящее профессиональное. Хотя оба спектакля очень тяжелые и в физическом, и в эмоциональном плане. Но ты знаешь, вот удивительное свойство Кирилла, он и в одном, и в другом спектакле всё предугадал, он увидел и проговорил какие-то вещи, которые, потом станут страшной, болезненной частью нашей повседневной жизни: ханжество, псевдопатриотизм, вранье…

ГОРДЕЕВА: Больше ты у Кирилла не играла?

ХАМАТОВА: Нет. Он очень помогал нам, когда в “Гоголь-центре” выходил “Век-волкодав”. Он заходил на репетиции, на прогоны и как-то незаметно и ненавязчиво нам подсказывал. Но непосредственно в спектаклях или картинах Серебренникова я больше не работала.

ГОРДЕЕВА: Почему?

ХАМАТОВА: Это надо у Кирилла спросить. У нас, у артистов, такая, в общем, зависимая профессия. Нас выбирают.

ГОРДЕЕВА: Ты обижалась?

ХАМАТОВА: Обижаться в творческих вопросах довольно глупо, Катя, и непродуктивно. Кроме того, это всё в данном случае неважно. Я могу предъявлять Кириллу претензии по качеству того или иного спектакля, могу не принимать какие-то проявления его характера, которые я не могу принять. Но то, о чем мы говорим, то, что стало предметом обсуждения в мае семнадцатого года, – это абсолютно несовместимо с личностью Серебренникова. Я была свидетелем того, как он был воодушевлен, когда появилась возможность создать “Платформу” – первый в стране проект, в рамках которого можно было подробно и качественно показывать современное искусство, экспериментировать. Мы вместе с Кириллом придумывали фестиваль “Территория”. И я лично видела, как он горел этой идеей: дать возможность русским зрителям познакомиться с тем, из чего соткан международный современный театр. А дальше уже, как круги на воде, всё остальное: современная музыка, современная опера, инсталляции, акционное искусство – всё то, что составляет современное искусство.

ГОРДЕЕВА: Ты разделяла эти идеи?

ХАМАТОВА: Да нет, не особо. Не могу сказать, что я большая поклонница современного искусства, что я всегда его могу принять, прочувствовать, что оно попадает мне в сердце. Наверное, если в процентном отношении, то один к девяти:

Вы читаете Время колоть лед
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату