Ты еще сказала накануне в телефонном разговоре странную фразу: “На вас еще хватит судов” – и меня передернуло. Я искренне верила, что сейчас всё и закончится, все поймут, что это нелепость, и Кирилла отпустят.
ГОРДЕЕВА: Нет, я в это не верила, конечно. Я осталась переночевать у тебя, в пустой квартире. А с утра подушилась для храбрости твоими духами. В суде была толпа народу. Но, кажется, еще никто не понимал, как себя вести, что делать. Многие в суде оказались в первый раз. Сиротский пакетик из магазина “Азбука вкуса”, с которым шел в суд Кирилл, теперь стал для меня символом нашей беспомощности.
На меня произвело большое впечатление, как перед людьми в суде стоял человек, руководивший приставами, и всё время орал: “Два шага назад, два шага назад, два шага назад!” Этого человека, кстати, тоже звали Кириллом. Очередная метафора, рифма судьбы из тех, что часто случаются в переломные моменты. К этому Кириллу по-свойски обращались операторы федеральных каналов. А он потом запустил их в зал суда для “протокольной съемки”. И я себе представила, как сидит там наш Кирилл в клетке, а его, как зверя, фотографируют и снимают “для протокола” эти вот люди, которым всё равно. По-моему, это был первый и единственный раз, когда я плакала в суде.
ХАМАТОВА: А почему ты решила вести репортаж в фейсбуке?
ГОРДЕЕВА: Когда нас пустили в зал, я сперва писала тебе и Ане Шалашовой сообщения о ходе заседания суда. Но это было непереживаемо: Кирилл в клетке, бубнеж судьи, распахнутое на Каланчевскую улицу окно, за которым толпа людей, а в ней – куча ребят из “Гоголь-центра”, журналисты, артисты, мои знакомые из самых разных сфер жизни. Никто из них толком не понимает, что сейчас тут происходит. Я тоже не понимаю. Но я – внутри. И я подумала, что если буду отдаваться эмоциям, то непременно сойду с ума от творящегося абсурда. Единственный способ сохранить рассудок – записывать всё, что я вижу: для людей, для истории, для себя – как угодно. И я стала писать всё то, что писала вам в сообщениях, в фейсбуке, для всех. Вдруг люди за окном начали скандировать: “Кирилл! Кирилл!” И я написала, что в зале суда их хорошо слышно. И они стали кричать громче. Так я поняла, что меня читают, что это нужно – всем. В общем, я, с одной стороны, спаслась работой, а с другой, думаю, выполнила свой профессиональный долг.
ХАМАТОВА: А почему не сработали СМИ, ведь там были их корреспонденты?
ГОРДЕЕВА: Многие из тех, кто в тот день пришел в суд, не были в прямом смысле слова судебными журналистами и растерялись. Профессиональные уголовные корреспонденты делали по три ошибки в фамилии “Серебренников”, профессиональные культурные не успевали следовать за логикой судебного монолога: все эти статьи, пункты, подпункты. Это же не монтирующиеся даже в равнодушной к происходящему голове вещи: театральный режиссер Серебренников и уголовное дело о хищении. Я видела там журналистку, пришедшую в суд в вечернем платье, на шпильках. Это явно была театральная или, как говорят, “культурная” корреспондентка одного из ведущих телеканалов страны. Сработала система: режиссер – значит, освещать процесс будет корреспондент “про культуру”.
Мне кажется, что сейчас жанр судебных репортажей – одно из важнейших направлений в журналистике: судят режиссеров, врачей, политиков; этими уголовными делами и процессами запомнится наша эпоха. Изданий, где есть люди, способные такой репортаж быстро и внятно вести, совсем мало. Главное из них – “Медиазона”, существующее на пожертвования. Мы должны делать всё возможное, чтобы “Медиазона” оставалась на плаву. Нам еще многое, к сожалению, предстоит у них прочесть.
ХАМАТОВА: После начала дела Кирилла я стала их постоянным читателем. Знаешь, эти последние слова, эти холодные казенные речи судей, предрешенные приговоры и сроки – это наводит настоящий ужас.
ГОРДЕЕВА: На процессе по “театральному делу” меня почему-то каждый раз убивает один и тот же вопрос, который из раза в раз задают разные судьи: “Представьтесь, пожалуйста”. Я понимаю, что таковы общие правила в суде. Но когда из раза в раз Серебренников, или Малобродский, или Софья Апфельбаум рассказывают про место своего рождения, образование и место работы, меня бьет озноб.
ХАМАТОВА: Я в ноябре две тысячи семнадцатого прошла все стадии: от озноба до холодного пота.
В ноябре 2017 года гастрольный график Чулпан, наконец, совпал с судебным. “Я буду ты”, – нежно сказала она мне в трубку. Я лежала в больнице и смотрела в окно. Из него видны были только косые капли дождя: они летели на стекло отчаянно, уверенно и бескомпромиссно, но тут же разбивались, стекая безутешными струями. Небо было серым. Без просветов. “Я буду писать всё-всё”, – обещала Чулпан. Завела в Telegram судебный чат и поехала на Каланчевскую улицу, в суд.
Ноябрьский день в Москве короткий, как вздох. Часам к трем дня и на улице, и в суде уже одинаково серо. Люди с раскрытыми паспортами в руках – как милости просят – в очереди на вход. Очередь разрезана дверью: часть ждущих уже внутри, часть мерзнет снаружи. Человек в форме на них покрикивает, лязгает дверь. “Двери закрыли!” – поверх голов командует человек. Не зло. Скорее, бесчувственно.
Лестницу от входа отделяет решетка. Некрашеная, залапанная просителями и сочувствующими, с уродливыми наростами сварки.
Люди из очереди показывают паспорта и содержимое сумок, записываются в замусоленный журнал посещений, проходят через рамку и оказываются за решеткой. И снова стоят в очереди, уже на лестнице. Потом теснятся в коридоре. Сверху окрик: “Разойтись! К стене!” Это в сопровождении тяжело дышащей служебной собаки ведут Алексея Малобродского. Кто-то охает. Кто-то послушно вжимается в стену. Щелкают затворы фотоаппаратов. Этот момент войдет в историю: небольшого роста улыбающийся человек в театральной кепке с руками в наручниках следует по коридору через побледневший строй своих коллег и друзей. Щелкает замок двери зала заседаний. Туда заводят Малобродского и пристава с собакой. Потом заходит Серебренников: он в темных очках (так легче спрятать растерянность), украдкой пожимает руки знакомым, кого-то успевает обнять до окрика пристава. Следом – Итин, идет, ни на кого не глядя; адвокаты.
Женщина-пристав отгоняет всех остальных от двери. Из-за этого возникает давка. В узкую дверь запускают фоторепортеров и операторов. Они снимают Малобродского в клетке – крупный план. Серебренников и Итин за столом – общий план. Теперь, говорят, можно войти нескольким родственникам и сочувствующим. Их обозначают рукописным списком, который пристав, постоянно спотыкаясь о непростые фамилии, читает вслух. Названные протискиваются сквозь неназванных. Чертыхаясь и извиняясь, представляются приставу и садятся, как птицы на жердь, на гладкую, отполированную тысячами прежних неравнодушных задниц скамейку: чем теснее сесть, тем больше людей поместятся. И своими глазами всё увидят.
“Я прошла, села. Вжалась в батарею. Вначале смотрела на Кирилла. Но это было тяжело, я боялась расплакаться. Стала рассматривать людей в зале. И тут поразительным образом ко мне вернулось мое школьное ощущение: мир делится на гопников и людей. Вот – гопники во главе с судьей. Они захватили мир, они существуют по своим правилам и пытаются нас заставить существовать так же. Но нам нельзя поддаваться, – рассказывает Чулпан. – Правда, с жанровой точки зрения всё оказалось намного разнообразнее, чем в моем детстве. Оказалось, что существует такой мир, такое пространство, где Эжен Ионеско, Даниил Хармс и Николай Гоголь сели за один стол и написали втроем жутковатую пьесу. Потому что абсурда, который есть у Ионеско, юмора, который есть у Хармса, и глубины видения ужаса, которая есть у Гоголя, по отдельности уже не хватало для осмысления происходящего. И получилась