За столом – и это по нынешним временам редкость – не говорят о политике. О любви и свободе, немного о вере: на следующей неделе Пасха. Но время от времени каждый из сидящих тут выпивающих и закусывающих людей – их немного, человек десять, – обнимает рядом сидящего. Или того, кто сидит через одного. Не специально, не по поводу. Как-то инстинктивно, вероятно, чтобы удостовериться в реальности происходящего.
И тут вдруг Нюта, плача, произносит: “У вас такой вкусный самогон! Мы два года назад подарили моему папе на юбилей самогонный аппарат. А он умер, не дожив до сезона. Аппарат так и стоит не распакованным”. И никакой вежливой и тягучей паузы над столом не повисает: разговор течет, как и прежде, просто изменил направление. Теперь говорят о самогоноварительных аппаратах и о Нютином папе Константине Матвеевиче, озорном и влюбчивом человеке.
“Вы прямо тут снимали «Таинственную страсть»?” – зачем-то спрашиваю шепотом у Чулпан. “Если бы, – отвечает. – Если бы мы снимали здесь, это была бы совсем другая история”. А Иван Уминский играет уже в полную громкость – что-то испанское, забойное, пронзительное. Гости пускаются в пляс.
Когда устанут, Рост поставит на втором этаже невидимую нам пластинку. И, спускаясь на первый, мастерскую заполнит голос Фицджеральд. Это – третья перемена музыки за вечер. Начинался-то вечер с того, что Шевчук на дне рождения “Новой” затащил на сцену самых юных журналистов газеты. Обнявшись, они пели “Всё, что останется после меня”. А за ними, на экране, один за другим шли портреты погибших журналистов “Новой газеты”. И мы сначала отчаянно подпевали, а потом так же отчаянно замерли, закусив губу: неужели кого-то из ребят, стоящих сейчас рядом с Шевчуком, будет ждать та же горькая судьба, что у тех, кто позади, на экране? Неужели то, что “останется после меня”, требует жить тяжело и болезненно, наперекор и вопреки, коротко и горько?
Ни куртки, ни пальто не успели высохнуть, но крепко пропитались запахом табака. “Это особенный табак, – поучает Уминский, – из мастерской Роста!” А мы хохочем во всю московскую ночь, уверяя друг друга, что эта ночь – теперь навеки лучшая в нашей жизни. Рост тоже хохочет: “Так и Горбачёв говорил”.
Лет тридцать назад, когда Михаил Горбачёв был Президентом СССР, он действительно зашел сюда, к Росту, в компании Дмитрия Муратова. Президентскую охрану отпустили и остались сидеть втроем: Горбачёв, Муратов, Рост. Пили, как положено, вначале настойку на вишневых почках, потом – настойку на сушеных белых грибах. Слушали Эллу Фицджеральд. Всё как сегодня. Хотя в воспоминаниях Горбачёва сказано, что в тот вечер у Роста всё кончилось застольными песнями.
Мы же просто идем, шлепая промокшими ботинками по так и не схваченным льдом лужам: по Покровке к Лубянке, огибая мрачный квартал с пыточными подвалами – на Тверскую, вверх и налево, по бульварам.
“Какой вечер, – наперебой говорим мы друг другу. – Сколько воздуха!”
“Какие они свободные люди!” – вдруг говорит Нюта. “Кто?” – спрашиваем хором. “Рост, Уминский… Целое поколение. А нам – как будто перекрыли кислород. Дышать нечем”, – отвечает Нюта. И за ней приходит такси. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
ГОРДЕЕВА: Ты чувствуешь себя свободным человеком?
ХАМАТОВА: Сейчас – да. Мы идем ночью из прекрасного места, где всё напитано свободой, где невозможно быть несвободным, по улицам, где никого нет. Идем домой. Там нас ждут и любят. Наверное, это – свобода? Я не верю, что связь между поколениями где-то прерывается. Мне кажется, что свободные люди остаются свободными. В любых обстоятельствах. У поколения, откуда родом Рост, было побольше нашего красных флажков. И значительно меньше реальных возможностей что-то изменить. В этом смысле та прививка свободы, которую мы получили в юности, уже необратима. Наша неспособность жить с заклеенным ртом – неубиваема. И это мы передадим своим детям. И это я уже вижу в наших больничных детях, которые, конечно, получились невероятными: ценящими жизнь, берегущими ее, бесстрашными и свободными.
ГОРДЕЕВА: А ты – бесстрашная? Свободная?
ХАМАТОВА: Сегодня мне кажется, что да. Но я знаю, из каких условностей и компромиссов состоит и моя жизнь, и жизнь фонда. То, что мы сейчас налаживаем работу и ремонтируем огромное отделение в Екатеринбурге, а потом будем делать то же самое в Красноярске, то, что мы запускаем огромные региональные программы, то, что фонд существует в том виде, в каком был придуман, только стал в тысячу раз больше, – это связывает нам руки, но и открывает горизонты. Конечно, я понимаю, что многое из этого не стало бы возможным, если бы мы не сумели сохранить отношения с властью, – и это несвобода. Но я точно знаю, что не власть развивает эти программы и даже не наши с ней отношения. Программы движет и осуществляет энергия настоящих врачей, которым мы помогаем, безусловно, но в основе всего – их энергия и стремление лечить детей всё лучше, спасать как можно больше, используя все доступные средства для их спасения. И это – уже свобода. Знаешь, я недавно была на большой презентации, которую наши врачи проводили для инвесторов научных программ клиники имени Димы Рогачёва. Я была потрясена тем, на какой уровень мы вышли. Несколько лет назад фонд вложил немалые деньги в новую клеточную технологию лечения детского рака, когда у самого пациента забирают злокачественные клетки и их, если так можно выразиться, перевоспитывают и возвращают пациенту. А эти клетки “перевоспитывают” другие плохие. И профессор Михаил Масчан рассказывал, что уже есть пациенты, которых удалось вылечить благодаря этой технологии. И я про себя думаю, что это, в том числе благодаря нам, фонду, тому, что мы несколько лет назад вложили деньги в эту, тогда самую передовую и не всем из нас до конца понятную технологию. Но Миша был убедителен. И вот ведь – получается.
ГОРДЕЕВА: Ты продолжаешь, значит, верить, что точно так же, как в истории с T-лимфоцитами, которые, благодаря клеточной технологии, “перевоспитываются”, постепенно переменится всё вокруг нас? И можно будет двигать мир к светлому будущему, оставаясь свободным?
ХАМАТОВА: Нет, я в это не очень верю.
ГОРДЕЕВА: А на вопрос, что главное останется после тебя, что ты ответишь?
ХАМАТОВА: Если не говорить о личном, то, конечно, фонд. Фонд как механизм, как технология, как гарантия того, что никто не окажется за бортом. Мы так много сделали уже, что ради сохранения и развития сделанного, ради детей можно потерпеть еще.
И тут вдруг, посреди апрельской ночи, мы заходимся в хохоте: машем руками друг на друга, пытаясь заставить перестать смеяться, но это невозможно: хохочем и хохочем. Минут пять. Потому фраза “ради детей можно и потерпеть” – для нас триггер безудержного смеха в любой, даже самой трагической ситуации.
Несколько лет назад на сложном благотворительном вечере было решено развлечь крупных жертвователей – серьезных и влиятельных политиков и бизнесменов, олигархов и законодателей – как будто случайными встречами с самыми необычными творческими людьми страны. Одним из главных козырей вечера были внезапные встречи с певицей Земфирой, которую общение с серьезными и влиятельными людьми к концу вечера, сказать по правде, очень утомило. Земфира одиноко стояла в углу, с тоской поглядывая на дверь. В дверь тем временем входили народные артисты Лия Ахеджакова и Валентин Гафт – они припозднились: спектакль. “Лиечка! – в отчаянии прокричала через всё помещение Земфира. – Дорогая моя! Как вы терпите всех вот этих… Всё вот это… Эти разговоры, это лицемерие!” Общий разговор продолжался на прежней ноте, казалось, никто Земфиру не услышал. Только Чулпан смертельно побледнела, но понадеялась,