– Эх, баро, – подперев голову рукой, сказал Зарко. – Плохо, что ты не пьешь. Мы бы с тобой посидели, вина попили, спели бы что-нибудь, в табор поехали, посмотрели, как девки пляшут. Для тебя бы они как для короля сплясали!
– Для меня? – удивился я. – С чего бы им для меня плясать?
– Э, баро Артаке, – протянул Зарко. – Для тебя бы сплясали ради того, кого ты от петли спас…
– О, а ты не простой рома, а ром баро?[3]
– Хошь баро, хошь ром, а меня спас. И семья моя, табор мой, очень тебе благодарны. Говори, баро, что хочешь.
– Ничего, – сказал я, допивая квас.
– Так нельзя, – терпеливо, словно ребенку, сказал Зарко. – Если ты кому-то жизнью и свободой обязан, сполна расплатиться надо. Был бы ты ром, украл бы тебе лучшего коня!
– Ты вроде бы пытался… – усмехнулся я.
– Э, твоего коня украсть нельзя, – смутился Зарко. – Это не грай, а бенг.
– Точно, – кивнул я. – Не просто черт, а с рогами. Как это – бенг рогэнса?
Цыган зашелся в таком хохоте, что подошедший хозяин чуть не расплескал пиво. Поставив кружку, трактирщик посмотрел на меня и, неодобрительно покачав головой, ушел.
– Квас не пиво – много не выпьешь! – объяснил поведение хозяина Зарко. Отхлебнув, посмотрел на меня. – Скажи, что могу сделать? Понимаю, для тебя пустяк, а я не люблю быть должным. Конь тебе не нужен. Может, деньги? Девку из табора? Но тут уж извини – чаюри из табора только по согласию идет, ее силком любить не заставишь. Чего хочешь?
Я его прекрасно понимал. Сам терпеть не могу быть кому-то обязанным. Что бы такое придумать, чтобы и мне польза, и Зарко радость? Деньги мне не нужны, цыганские девки – хоть с любовью, хоть без нее – тем паче. Даже если чаюри помыть хорошенько, отбивая застарелые запахи. Что вообще с цыган взять? Коней ворованных – так нужно глядеть в оба, чтобы тебе старого мерина за семилетнего жеребца не сбагрили. Гадание? Фи… А может…
– Скажи-ка, рома, в твоем таборе есть старые мудрые люди?
– Все старые люди – мудрые! – улыбнулся Зар-ко. – Глупые до старости не доживают. Ты скажи, чего надо, а я отвечу.
– У моей невесты отец погиб, а брат сгинул. Нужно мне его отыскать, если не живого, так мертвого.
Улыбка медленно спала с лица конокрада. Зарко залпом допил оставшееся пиво, пристукнул донышком кружки об стол, махнул хозяину – неси, мол, еще. Пока трактирщик наливал, нес, цыган молчал, постукивая костяшками пальцев по столу. Молчал и я.
– Слышал я о них. Только, – настороженно посмотрел на меня цыган, – люди говорили, оба погибли, а тела их в родовой могиле упокоены. Рыцаря помню, и сына его помню. Красивый был мальчик, все девки с ума сходили. Только умер он, зачем прах ворошить?
– Обещал.
– Эх, баро, место-то нехорошее, где они погибли. До Силинга много дорог идет. Зачем через Чертов лес ездить, куда спешить? Уж лучше крюк дать, чем нечистой силе в зубы идти. Гаджо ездят, боятся время терять. Время сберегут, а душу нет… Ничего тебе мудрые ромалы не скажут. Что сказать про то, чего не знаешь?
– Жаль, – вежливо сказал я, поднимаясь из-за стола. На самом-то деле огорчения не испытывал – все равно не знал, чем бы могли помочь мне старые ромалы. Хотел рассчитаться с трактирщиком, но вспомнил, что сегодня меня угощали, кивнул цыгану и вышел на улицу.
Мы с Томасом порешили ехать завтра с утра. Чего откладывать? Курдула соберет провизии – возьмем с запасом, дней на пять – семь, немного овса для коней. Решил прихватить арбалеты – зря, что ли, покупал? Один уступил Томасу – старик говорил, что умеет управляться, а нет, так ничего сложного, в дороге научится. Жаль, что болтов мало – десятка два, но мы не на войну едем. Из оружия у старика были нож и топор, а больше ему и не надо.
Сегодня я ждал, чтобы Кэйтрин, ставшая для меня Кэйт, пришла ко мне. Забеспокоился, что ее долго не было. Но вот, наконец, она вошла в спальню и, как само собой разумеющееся, забралась под одеяло. Уткнувшись в мое плечо, Кэйтрин сообщила:
– Курдула сегодня вопросы странные задавала. Мол, когда это вы, фрейлейн Кэйтрин, успели девственности лишиться и что вам жених сказал? Томас ей в первую ночь синяки под оба глаза поставил.
– С чего это она? – удивился я.
– Она же полезла белье менять, а простыни чистые, – хихикнула фрейлейн. – Думала, раз мы в одной постели спим, то все у нас было. А коли простыни чистые, то девственности меня лишили еще до тебя. Теперь Курдула гадает – когда и кто?
– А ты?
– He-а, зачем? – отмахнулась фрейлейн. – Пусть думает что угодно, мне-то что. Почему я должна отчитываться перед кухаркой?
– Кэйт, ты с ней в одном доме пять лет прожила, – не удержался я от упрека. – Значит, не просто кухарка, а родной человек.
– Да знаю я, знаю, – досадливо проговорила девушка. – Опять подумаешь – вот, мол, спесивая дура, честь рыцарская и все прочее…
– Н-ну, вот в данном случае ты права, – сказал я в пространство, – по поводу простыней – не ее собачье дело. Мало ли где могла потерять девственность благородная девица? Шла по дороге, завернула куда-нибудь. Глянь, а девственности-то нет. Житейское дело.
– Юджин, – пихнула меня локтем Кэйт. – Я сейчас и в самом деле обижусь. А Курдула… Знаешь, я очень люблю Курдулу, Томаса. Для меня они родные люди. Но иногда – будто пробивает. Понимаешь, когда я осталась одна – без отца, без матери, без крыши над головой, это единственное, что меня спасало. Я столько раз хотела руки на себя наложить – уже и дерево выбрала, чтобы повеситься, но передумывала. Видела один раз, как в Вундерберге убийцу казнили. Голова свернута, язык высунут, брр. Топиться – распухну, раки лицо съедят. Для дочери рыцаря смерть красивой должна быть, чтобы лежала я как живая, а все вокруг говорили – вот, мол, красавица-то какая. Мечтала, чтобы хоть после смерти красивой стать.
– Дурочка ты…
– Юджин, я на самом деле уродина? – приподнялась вдруг Кэйтрин на локте.
– Кэйт, чего это на тебя нашло? – удивился я.
– Мы уже с тобой третью ночь, а ты меня даже ни разу не поцеловал всерьез, как женщину, – шмыгнула носом девушка. – Один раз, в лобик. Меня так отец целовал. Единственный раз, когда на войну уходил.
Мне ничего не оставалось делать, как поцеловать девушку. Раз, другой, третий… Она отвечала робко и неумело. Ну, а потом…
– Я думала, будет больнее, – призналась Кэйтрин, перебирая седые волоски на моей груди. Поморщилась. – И что, так всегда теперь?
– Это поначалу, – попытался я успокоить фрейлейн. Ну, теперь уже не совсем фрейлейн и вовсе даже не фрейлейн,