Если оставить дом без хозяев, то он для начала станет пристанищем крыс и мышей. Через прохудившуюся крышу влетят птицы или летучие мыши, загадят весь пол пометом. Уже через год от дома останется каркас с прохудившейся крышей, а через два, когда крыша рухнет, начнут обрушаться камни. Ну, а через пять лет останутся лишь руины.
Ну не может такого быть, чтобы в заброшенном доме было так чисто! Вон – у очага лежат какие-то грубые кувшины и миски, слепленные вручную, а присмотреться – у стенки лежит что-то похожее на тряпичную куклу.
– Худой дом! – в который раз сказала Папуша, прижимаясь ко мне.
– Чем он худой-то? – не понял я, обняв цыганку, надеясь, что Зарко в темноте не увидит.
– Не знаю пока – чувствую, что худой. Может, лучше наружу пойдем?
Факел в руке цыгана уже начал гаснуть, и напоследок Зарко осветил очаг.
– Ни дров нет, ни уголька, – разочарованно протянул цыган.
– А уголек-то зачем? – удивился я.
– Хворост сырой, а был бы в очаге уголек, я бы его разжег.
Не знаю, как Зарко собирался разжечь сырой хворост с помощью уголька, но мастеру в таких делах виднее. Но уголька нет, бежать наружу при такой непогоде, чтобы собрать сырой хворост, я бы не стал. Огня нет, варить не на чем, да и припасы уже подошли к концу – сколько можно растягивать провизию, предназначавшуюся для двоих? Сухари вымокли, а горсть оставшегося пшена лучше оставить на завтрак. Оставшийся овес лучше скормить лошадям, иначе сами съедим.
– Давайте спать, – предложил я.
Мы скинули плащи, соорудили постель и уложили в середину Папушу. Зарко пытался подложить мое седло под голову, но был пристыжен, и подушка досталась внучке.
Я проснулся от храпа. Рулады, что издавали дед на пару с внучкой, в лесу еще были терпимы, но внутри дома их храп стал невыносим. Старый цыган выводил носом такие трели, что содрогались стены, Папуша если и отставала от деда, то не намного. Осторожно, чтобы не разбудить девушку, повернул ее со спины на бок, а потом, уже не церемонясь, пихнул старого цыгана в плечо, задавая ускорение.
Зарко ругнулся во сне, Папуша вздрогнула, и на какое-то время настала долгожданная тишина, прерываемая лишь хрустом овса, легким постукиванием копыт да легким стуком дождя за стеной. Но эти звуки, после цыганского храпа, шумом назвать нельзя.
Дождь еще шел, и за стенами шумел ветер, но рева и гула уже не было слышно, и, стало быть, ураган прошел. Надо надеяться, что завтра – нет, уже сегодня, будет хорошая погода. Я решил, что не стоит ехать по мокрому лесу, лучше подождать до полудня – ветер сдует влагу с деревьев, солнце пригреет.
Положил голову, смежил веки и, уже в полудреме, услышал детский плач. Подумав, что Папуша плачет во сне – может, плохой сон видит? – хотел ее разбудить, повернулся к девушке, но цыганка спала. Решил, что мне показалось и я принимаю за плач лай какого-нибудь зверя или крик птицы. Говорят, что лисы умеют лаять. Есть еще птица выпь. А может, это не выпь, а другая птица? Кто в лесу водится и какие звуки издает – откуда я знаю? Орут звери и птицы – пускай орут!
Но как только стал засыпать, плач повторился. И это был именно плач, а не лай лисицы, не крик выпи – совсем рядом плакала маленькая девочка.
Было темно, и только легкий отблеск луны проходил в дымоход над дверью, едва освещая дом. От того, что я увидел, мне самому мгновенно сделалось холодно – рядом стояла девчушка лет шести, в белой рубахе до пят.
Она тянулась ко мне, о чем-то просила, но я не понимал, хотя казалось, что отдельные слова где-то слышал. Но они звучали совсем по-другому. Но зачем понимать, если и все ясно без слов? Ребенок замерз и теперь доверчиво протягивал руки к взрослому дядьке, умоляя его помочь и согреть.
«Никакой девочки здесь нет!» – говорил мне разум, но сердце сжималось от жалости к ребенку, забытому в Черном лесу. Она так замерзла, что от нее от самой исходил холод, словно от льдинки! И я потянулся к девчушке, готовый укрыть ее и сберечь.
Я не знаю, что бы случилось потом, но на мои руки, протянутые к ребенку, забрался кот. Ткнул меня мокрым носом и запел кошачью песню.
Шоршик отогревал меня своим тельцем, а я, поглаживая его бархатистую шерстку, смотрел на девочку, разглядев-таки, что у нее совершенно белое лицо и такие же белые – без зрачка – глаза. Мне стало страшновато.
Как это бывает с кошками – если им надоело сидеть, они спрыгивают и уходят, одаривая лаской кого-то другого, – людей много, а кошек мало, и им надо успеть осчастливить всех. Так и Шоршик, спрыгнув с моих рук, подбежал к девчушке и принялся тереться о ее ноги. Ему было все равно, какие у нее зрачки и лицо.
Мертвая девочка опустилась на колени, начала поглаживать Шоршика, теребить ушки, хватать за лапы. А потом я услышал негромкий смех, словно бы вдалеке прозвенел колокольчик, и… оба пропали – и девочка, и кот…
Я проснулся оттого, что в лицо било солнце. Дверь в дом была открыта, на пороге стоял Зарко и широко зевал.
Утром все ночные страхи уходят, и старый дом, проросший желтым лишайником, уже не казался таким жутким, как вчера.
– День сегодня хороший будет, – сказал цыган, увидев, что я проснулся. Отвечая на мой невысказанный вопрос, сообщил: – Я лошадей пастись отпустил.
– Правильно сделал, – вяло кивнул я, подтаскивая себе под голову стремя.
– Ты чего квелый? – спросил цыган. – Снилось чего? – Не дожидаясь ответа, крикнул: – Папуша, дочка, вставай да жрать давай!
Цыганка приподняла всклокоченную со сна голову и что-то буркнула.
– Давай еще поспим, – предложил я. – Лес сырой, куда спешить?
– Так пока костер, то да се, он и просохнет. А если спать до обеда, опоздать можно. Мы же сегодня вернуться хотели. Папуша, будешь вставать?!
– Встаю, – покорно пробормотала любящая внучка. Привстав на локте, Папуша вдруг хохотнула: – Артаке, а у тебя ежик седой!
– Да? – равнодушно отозвался я, погладив голову, проросшую жесткими короткими волосами. Я уже и не помню, какие у меня волосы были. – Побриться бы надо.
– А зачем? – удивилась Папуша. – Я поначалу думала, что ты лысый, а ты, оказывается, бритый. Зачем ты голову бреешь?
– Чтобы волосы не расчесывать, –