– Послушайте, – сказал он, обращаясь не ко всем этим лечащимся, а лично к Киту. – Безусловно, «травку» я покуривать любил, причем больше, чем кто-либо. Даже больше, чем многие. И пил я, видимо, без меры. Теперь мне это кажется отстоем. Да, определенно отстоем. Хотя амброзия то была или стеклоочиститель, но она приносила мне облегчение. Теперь же я понял, что брал через край, и хочу положить этому конец. Но здесь я очутился не из-за этого.
– А от чего же?
– Забеспокоились мои сестры.
– Вот видишь. Значит, в беспокойство их привели как раз твое питье и наркомания?
– Мне кажется, нет. Причиной тому были неразумный ажиотаж, бессонница, эгоцентризм и материальный достаток.
Кит поглядел на Лео чуть искоса. «Надо же, умник», – улавливалось в его взгляде.
– Но давай поговорим о том, как у тебя складывалась жизнь с тем алкоголем и марихуаной. Ты перестал вставать с дивана?
Было и такое, но речь не об этом. Во всяком случае, не так важно, чтобы это обсуждать сейчас. Никто не пытался вмешаться, когда голову ему распирало от сполохов и хаоса взаимосвязей. Ему говорили не тараторить так быстро, не воспринимать себя чересчур всерьез. Но они не могли изыскать способ купировать его внутреннее восхождение. Каждая наброшенная, струной натянутая веревка лопалась под тягой его рвущегося вперед и вверх себялюбия. Они выжидали, когда он опустится. И о причине он, пожалуй, догадывался: ревность.
Теперь, когда все это было позади, Лео мог видеть, что временами был несносен в тех своих озарениях и, в целом, слишком щедро ими делился. Можно согласиться и с тем, что некоторые из его мыслей на выходе были откровенно параноидальными. Но все равно в них наличествовало нечто: он был близок к чему-то реальному. Чем это казалось остальным, не так уж и важно. А здесь от него добивались, чтобы он от всего этого отступился, сдал во имя того, что они называют словом «спокойствие». Спору нет, слово хорошее – лижущая берег вода, безмятежный свет, всякое такое, – но он-то знал, что этим он никогда не проникнется, потому что оно не его. Он попробовал еще раз, обращаясь теперь ко всей комнате:
– Я в самом деле вижу, что не вполне здоров. Иногда ощущение такое, что руки почти уже касаются правды, понимаете? Но потом это ощущение проходит, сменяясь своей противоположностью… И вот тогда кромешный ужас. А тени все гуще, плотнее. Сумрак сгущается так, что становится попросту непроглядным. И я тогда ощущаю себя чайной чашкой, которая вот-вот разобьется, и разобьется непременно; ум навязчиво кружится вокруг одной и той же жуткой информации. Надвигается унылый кошмар. И вот тогда я, да, возможно, пытаюсь лечиться «травой» или бухлом, чтобы уйти, сбежать от этого. Система, понятно, скверная. Но «трава» и бухло – вовсе не ключевая жалоба, не исконная причина и не подспудный вопрос – в общем, не знаю что.
Кит, по всей видимости, ждал, что кто-нибудь на эти слова отреагирует, но тщетно.
– Уоллес, – указал он наконец на одного из присутствующих, – по твоим рассказам я знаю, что ты боролся с депрессией. Можешь ли ты что-то сказать на рассказ Лео?
Уоллес, плотного сложения темнокожий ветеринар из Такомы, развел своими крупными руками.
– Наверно, нет, – посмотрел он добрым, виноватым взором и потупился. – Эта штуковина насчет чайной чашки – не совсем то, что было у меня.
– Я слышал, ты там сегодня на кружке наделал шуму, – сказал Джеймс, когда они в синем сумраке палаты лежали у себя на кроватях.
– Было дело. Как-то иначе пошло, чем я рассчитывал.
– Тут надо быть осмотрительней. Говори им то, чего они хотят услышать, но не усугубляй.
– Да вот не получилось. И вообще, Джеймс, думаю, мне здесь не место.
– Это что, бунт на корабле? В отказ пошел?
Из уст Джеймса это звучало необидно.
– Может, и так, – не сразу ответил Лео. – Но думается мне, здесь кое-что похуже.
– Еще хуже?
– Хуже, чем просто быть двинутым, понимаешь?
– Намекаешь, что ты свихнулся вконец?
– Да как сказать. Насчет свихнуться, это я уже проходил. А теперь я как бы хочу вернуть то свое сумасшествие, потому что знаю, что был… в том мире я существовал как бы один. Один-единственный, сам по себе. Быть одному – это все равно что быть мертвым.
– Если ты о сумасшествии, то проиллюстрируй на примере.
Из-за уверенности, что Джеймс человек без двойного дна и экивоков, Лео начал рассказывать. Он говорил обо всем, чего не мог сказать доктору (в нем было что-то сомнительное) или своим сестрам (они бы лишь всполошились, что их младший братик – шизофреник в последней стадии).
Начал Лео с дыр правды. Этот феномен он пробовал растолковать впервые. Хотя сама эта фраза – «дыры правды» – звучала несколько бредово. Но как их еще назвать? И как быть с теми первыми восемью-десятью годами жизни Лео, когда любящие родители пестовали его увлеченность драконами, незримыми мирами и цивильно одетыми животными, что разливают по чашкам чай, глядят на часы и раскатывают на автомобилях? Родители пичкали его Толкином и Сьюзан Купер[36], братьями Гримм и Льюисом Кэрроллом. И что теперь – мальчику перед тем, как сесть на поезд во взрослую жизнь, весь свой багаж воображения оставить на перроне? Да вы с ума сошли!
Теперь о дырах правды. От пяти до десяти раз на дню некая маленькая зона в поле зрения у Лео (размером с циферблат часиков на отведенной от глаз руке) начинала вдруг мерцать огнистой проталинкой, насыщаясь светом и смыслом. Лео в нее будто втягивался, и спустя мгновение из дыры правды прорастал мостик (или же кабель, шнур), сообщая его с еще одним очажком знания или информации. В том не было ничего жутковато-сверхъестественного – просто подобие какого-нибудь устройства связи, что в двадцать втором веке станет уже прозой жизни. То знание и информация не были какой-нибудь заумью и никогда не внушались насильственно. Это даже не было чем-то из будущего и подобной тому ахинеи, когда человек вдруг понимает, что теперь без запинки знает мьянманский, марсианский или какой-нибудь квакиутль[37]. Но Лео однозначно получал информацию по самому широкому спектру.
– Мне кажется, я примерно знаю, о чем ты, – сказал, терпеливо выслушав, Джеймс. Ему вспомнился летний день в позапрошлом году, когда солнечные блики играли на пляшущем золотистыми иглами лазурном море, а по широченному пляжу Манзаниты бегал его сынишка, оставляя ножонками следы во влажном прибрежном песке. – Я почувствовал в тот момент, что сердце у меня вот-вот лопнет. От любви. Любви к моему Калебу, чистой-пречистой. Лучший наркотик во все времена, скажу я тебе. Может, это и есть что-то вроде той эксклюзивной информации, о которой ты ведешь речь. Иногда