– Плохо, что мы не можем быть вместе. Всё в этом доме, который я сейчас видела, говорило: вместе. Его наполнял свет.
– Кэй, мне очень жаль, что мы забрали твоего папу.
– Нет. – Она произнесла это решительно. – Не надо извиняться. Он ушел намного раньше, чем вы его забрали. Все время, сколько я помню, мы все – все – были порознь.
Вилли протяжно, с тихим присвистом выдохнул, чуть выпятив губы.
– Иногда у людей, которые любят друг друга по-настоящему, не получается быть вместе.
– Почему?
– Потому что это мешает двигаться дальше.
– А зачем двигаться дальше? – спросила Кэй.
– Ну, на это любой дух левой стороны тебе ответит, – отозвался Вилли. Показалось, он едва удерживается от усмешки.
Кэй снова повернулась к окну. Даже в темноте она не могла смотреть на Вилли и высказать ему то, что хотела.
– Вилли, в тот день, когда вы его забрали, когда все стало плохо, папа утром перед работой сказал мне, что если он мне понадобится, то я соображу, где его найти.
– И ты сообразила? – спросил Вилли.
– Нет, – ответила Кэй. – Он же не сказал, что я уже это знаю. Он сказал: сообразишь, в будущем. Я тогда пропустила мимо ушей – но он это написал в маленькой красной книжке…
– Да.
– Почему он так сказал? Как он мог знать, что мне понадобится его найти?
– Ты же всегда это делаешь, разве нет?
Кэй почувствовала, что Вилли не столько спрашивает, сколько направляет ее куда-то. Куда – она не знала.
– Что я всегда делаю?
Она вела рукой по оконному стеклу, ища рисунок, путь – желанный путь, которого там не было.
– Находишь его. Разве не ты всегда его возвращаешь?
– Я, – сказала Кэй. Теперь она опять повернулась к Вилли и посмотрела ему прямо в глаза. – Да, я возвращаю.
– И как тебе это?
– Я все время посередине, – ответила она.
– Как я, – тихо промолвил Вилли.
– Я не хочу больше быть посередине.
– Знаешь, Кэй, что я всякий раз себе говорю? Всякий раз, когда мне надо одному проделать путь через наш обширный Челночный зал, когда мне надо оставить своих друзей – духов правой стороны и духов левой стороны, – когда я должен пройти мимо двенадцати тронов к жесткому станку и жесткому сиденью перед ним, прикоснуться вот этими пальцами в синяках и волдырях к челноку и пустить его в ход, пустить его бегать поперек основы. Когда начинают раздаваться крики и тирады спорщиков, когда весь этот шум и гам вздымается волной у меня над головой. Когда разгораются перепалки, когда доводы приправляются язвительными насмешками и шутками – порой веселыми, порой убийственными. Я тогда склоняюсь над своей работой, один, отделенный от всех, зная, что, пока длятся празднества, пока духи вновь не рассеются по миру как единое сообщество, пока собрание не будет распущено, пока рыскуны не растворятся со своей поклажей в ночном воздухе – до той поры я и только я всех соединяю. Я их среда. Я их середина.
– А пока есть середина, есть история, – сказала Кэй.
– Пока есть середина, есть история, – подтвердил Вилли.
– Вилли, я устала.
– Хочешь поспать?
– Нет, я не так устала. Спать мне не хочется. Я от всего устала, от всего этого. Хочу домой, в кровать.
– И я устал, Кэй.
Вилли немного помолчал, сидя в темноте. Под ними поезд уверенно стучал колесами.
Но что дальше? Какая цель?
– Этот поезд движется очень быстро, – сказал Фантастес. Он зажег верхнюю лампу и, подавшись вперед, попал в ее малое сияние. Его лицо выглядело по-ночному изможденным. – И это заставляет задуматься: что будет, если мы найдем твоего отца, а потом доберемся до Вифинии? Насколько мы готовы? Гадд внушил духам правой стороны благоговейный страх. Боюсь, мы и горстки не найдем таких, что согласятся выступить против него.
Свет разбудил Рацио, сидевшего наискосок от Кэй. Он добавил то, что все и так знали:
– Я бы с удовольствием объявил ему сейчас войну, даже перед лицом Тканья; но, может быть, слишком поздно. Духи левой стороны тоже долго пробыли под его властью, и сейчас он держит их на привязи. Держит страхом, а не любовью.
Кэй тем временем смотрела в окно. Свет лампочки над головой Фантастеса создавал в стеклах удвоенное отражение ее лица, и она разглядывала эти два несовпадающих варианта самой себя.
– Я смогу с этим справиться, – заявила она бодро и живо, как будто отвечала на заданный ими вопрос. Может быть, сама себе его задала. – Я смогу найти папу. Я смогу привести его в чувство. У нас получится интеграция. Я сумею это сделать.
Вилли принялся возражать. Остальные ему вторили. Но Кэй не слушала. Она мысленно улыбнулась в ответ на их неверие и почти увидела эту улыбку в окне, в своем измененном лице.
– Кэй. – Голос Флипа. До этого он сидел молча, сидел и смотрел. Теперь заговорил из полумрака, как будто ему было невыносимо примкнуть к сидевшим в маленьком кружке света. – Я читал распоряжение Гадда, когда регистрировал его в Комнате разъятий. Все дело в том, что это было не простое разъятие. Это был спарагмос в полном объеме. Необратимый. Неизлечимый.
– Какое-то непонятное слово, – сказала Кэй. – Объясните. В Александрии все было излечимо. Объясните, что изменилось.
Долго – очень, казалось, долго – глядел на нее Фантастес, окруженный полутьмой купе, в глазах никакой мягкости, никакого веселья, словно он опять был под сводами подземного храма Осириса в Александрии. Он вдруг приобрел несказанно древний вид, как будто события минувшего дня поставили его на край ужасающей скалы – и он упал с этой скалы. Когда он начал ей отвечать, Кэй заметила, что Рацио, сидящий рядом с ним, перебирает камешки, зажатые в кулаке.
– Бывают разные степени разъятия, Кэй, – можно даже сказать, спектр своего рода. В незначительных случаях достаточно тряхнуть человека и сбить его с пути. Мы берем нить его жизни и треплем ее, трясем, перекручиваем и, может быть, что-то с чем-то сращиваем. Меняем в какой-то степени русло, но не останавливаем поток. В других случаях мы идем дальше, вмешиваемся более существенно. Берем историю и ломаем ее, или присоединяем к новой истории, или даже совсем обрубаем. Но и эта крайняя форма – когда мы отламываем, отрываем у повествования будущее, заканчиваем его полностью – не абсолютно фатальна для нити человека, потому что, зная эту нить и зная, как плести историю, можно вернуться к ней и начать ее сызнова. Есть с чем работать. Но при спарагмосе нить не просто обрезается, течение этой истории не просто блокируется. Перекапывается сама грядка, сама клумба. Нить сжигается. Ничего не остается. Никакого пенька, из которого можно было бы извлечь жизнь после жизни или новое начало. Спарагмос окончателен. Даже Асклепий в горячие дни великих возрождений ничего не мог поделать с полным уничтожением. Бывало, даже он