Помнишь, как однажды, когда мне было пять лет и бабушка Тамара уехала на два дня, ты где-то раздобыла светящуюся краску? И пока я не видела, нарисовала ею на стенах моей спальни чудовищные рожи? А когда я легла в постель, ты погасила свет и заперла комнату снаружи на ключ. Я кричала от ужаса и билась в закрытую дверь, потому что со всех сторон на меня глазели страшные рожи, скалились ухмылками. Я умоляла тебя открыть, но ты под дверью наслаждалась моим ужасом. Я слышала сквозь собственный крик твое приглушенное хихиканье. К приезду бабушки Тамары ты стерла рисунки и нажаловалась, что я отвратительно себя вела. Бабушка, помнится, пристыдила меня, потому что такая большая девочка, как я, уже не должна была бояться темноты. Потом, когда я стала постарше, ты налепила на стекло голограмму со скалящейся ведьмой, и сама – тихо, ночью – постучала мне в окно с улицы. На мой крик проснулась бабушка. И, о радость, всыпала тебе. Только на этом ты не угомонилась. Ты постоянно меня задирала, оскорбляла, ломала мою любимую куклу, однажды разрезала на ленты подол моего выходного платья и обставила все так, что это я в порыве гнева испортила наряд. Странно, что бабушка Тамара чаще верила тебе, чем мне. Впрочем, чего тут странного. Ты всегда находила нужные доводы, ты умела манипулировать и убеждать. Мне же оставались мои картинки. Поначалу я рисовала себе подарки – новых кукол, платья, белоснежный корабль, который увез бы меня далеко-далеко от тебя. Только ничего из этого не сбывалось. Я рисовала с обидой и слезами на глазах, тогда как в рисунки нужно было вкладывать душу. Зато когда я выплескивала на бумагу обиды, начинало происходить страшное. У бабушки Тамары после той выволочки, что она устроила мне за испорченное тобой платье, сломалась любимая швейная машинка. Ты же потеряла новые часы. Мне еще было мало лет, но я догадалась о связи между моими настроениями, рисунками и происходящим. И однажды в порыве гнева, ослепленная обидой, я нарисовала тебя на костылях. В тот же день ты споткнулась на крыльце и упала. Нет, тогда, узнав, что ты повредила ногу, как я того пожелала, я не воспылала торжеством. Я испугалась. И даже мысленно просила у тебя прощения, плакала в подушку от раскаяния. Ты слышала, как я плачу. И, может, если бы ты сказала мне что-то ласковое в тот момент, все в наших жизнях с тех пор пошло бы по-другому. Но ты нашла мой спрятанный рисунок и все поняла. С тех пор ты стала меня… бояться. Но твой страх породил еще большую ненависть ко мне. Ты выкинула мои карандаши, сожгла альбомы и устроила бабушке Тамаре истерику, когда она купила мне краски. Ты меня боялась, и поэтому стала больше контролировать. Куда я пошла, с кем, в чем. Если я молчала, значит, что-то замышляла. Если я была радостна и напевала, значит, уже придумала каверзу. Может, будь я в тот момент смелее, я бы нашла, как наконец-то обернуть твой страх в свою пользу. Но я все еще ждала твоей если не любви, то хотя бы доброжелательности. Я сама делала шаги к примирению, но ты так и не простила мне своего падения с лестницы. «Исчадие ада» – так ты, шипя, назвала меня. «Чудовище». Тогда как чудовищем была ты.
Мои рисунки были моей защитой – уже не только от тебя, а от несправедливостей жизни. Ты знала мой секрет, поэтому я не могла открыто желать тебе несчастий. Но ты сама однажды подсказала мне, как наказать тебя. В тот день к бабушке Тамаре пришел Игнат и принес ей смолу и травы. За чаем Игнат рассказал легенду о страшном водителе, которая спровоцировала у тебя ночной кошмар. Ты проснулась ночью от собственного крика, а утром, я слышала, рассказывала на кухне бабушке Тамаре, как тебе снилось, что одноглазый обожженный водитель увозил тебя на старой «Победе» в горы. Тогда я стала рисовать этого водителя – сцены, как он увозит тебя в ад. Я верила, что однажды наступит тот день, когда этот кошмар сбудется. Я призывала его, я мечтала, чтобы однажды ты, возвращаясь поздно, встретилась бы со страшным водителем на дороге. Но ты возвращалась домой засветло. А потом уехала.
Ты поступила в столичный вуз. И не какой-нибудь, а самый престижный, туда, куда берут большей частью тех, кто родился с золотой ложкой во рту. Или очень способных и целеустремленных – как ты. Это были пять лет рая, когда тебя не было рядом. Но бабушка Тамара с твоей подачи заговорила о переезде. У тебя еще не было денег, ты только закладывала первые камни в фундамент своей будущей Империи, поэтому купила старый дом в Подмосковье. Но бабушка и ему была рада так, словно ей подарили дворец. Ты развивала свой бизнес, снимала в Москве крошечную квартиру, потом переехала в собственную – просторную и светлую. Пообещала и бабушке купить квартиру в столице, хоть она просила не тратить деньги ей на жилье. Бабушке Тамаре хотелось, чтобы ты помогла встать на ноги мне. «Она сама заработает», – ответила ты сквозь зубы. И была права. Мне не нужны были твои деньги. Мне хотелось, чтобы ты когда-нибудь оценила меня. Перестала унижать, говоря, что я уродина, что в вуз смогу поступить только за деньги. Потому что в нашей семье, исходя из твоего видения, гениальной и красивой могла быть только ты.
Я поступила. Сама. Я такая же упорная, как ты. Я поступила в тот же вуз, который окончила ты. Я добилась первой победы и ждала от тебя если не восхищения, то хотя бы одобрения. Но ты скривилась так, будто я сообщила тебе не о своем взлете, а о падении. Впрочем, мое падение тебя бы обрадовало. Ты сказала, что теперь я не имею права запятнать твою блестящую репутацию плохими отметками, прогулами и заваленными зачетами. Я должна соответствовать. Соответствовать – значит быть достойной сестрой Амалии Стрельцовой. И я соответствовала. Ровно до того дня, когда отправилась на злополучную вечеринку. Мне просто хотелось нравиться. Убедиться, как и в случае с университетом, что я не такое убогое ничтожество, как ты внушала мне всю мою восемнадцатилетнюю жизнь. Мне хотелось быть красивой. И любимой. Наконец-то любимой. Но случилось то, что случилось. Что случилось бы и с другой провинциальной девушкой, обманувшейся первым мужским вниманием. Но что значит истерзанное тело в сравнении с изнасилованной тобой душой? Ты орала. Так орала, что уж лучше бы я умерла там, под этими животными, чем сгорать от стыда из-за твоих слов. Ты обвинила меня в случившемся. Назвала падшей девкой. Тогда как мне в тот момент была нужна твоя помощь. Ты сказала, что не позволишь подать заявление, потому что огласка бросит тень на твою безупречную репутацию. Опять эта проклятая репутация! Ты так тряслась над нею, как не тряслась над своим единственным белым выходным платьем в юности. Репутация тебе была гораздо важнее чести родной сестры. Ты сама отправилась в вуз, уговорила декана принять у меня экзамены досрочно, дабы избежать лишних слухов (бросить университет после случившегося ты бы мне не позволила). И увезла в наш южный поселок, дабы я успокоилась. А сама вернулась «улаживать дела». Не знаю, что ты делала те два дня в столице. Успокаивала ли бабушку Тамару, встречалась ли с насильниками. Не знаю. Я провела эти два дня дома взаперти. Впрочем, мне самой никуда не