Василий Воронков
СИНДРОМ ОТТОРЖЕНИЯ
100
У меня всегда была плохая память на лица.
Иногда я не узнавал людей, которых видел множество раз, как будто их лица — посадка глаз, очертания губ, раскрашенные по последней моде волосы — мгновенно выцветали в памяти, стоило лишь отвернуться.
Я едва успел отпраздновать двенадцатилетие, когда мать решила отвести меня к врачу, решив, что моя странноватая забывчивость требует медицинского вмешательства. Я и правда частенько путал ее вечно одинаковых, вечно небритых ухажеров и даже случайно назвал последнего чужим именем. После смерти отца приступы ее ипохондрии могли сравниться только с тоской по мужскому плечу, но кандидаты в будущие отцы долго не задерживались и исчезали из нашей жизни почти так же быстро, как из памяти. Однако «полное обследование», «поликлиника» и «медицинская страховка» оставались с нами неизменно.
Я уже не помню, к какому специалисту она меня определила.
Он был высокий и говорил так бегло, что у меня разболелась голова после нескольких минут пристрастного медицинского допроса. Врач дал мне пару тестов, показал сумбурные картинки, заставил пройти небольшой экзамен на умственное развитие, в котором я умудрился показать унизительный средний результат, и поставил диагноз, не слишком удовлетворивший мою мнительную мать: «Все в порядке».
Я и сам расстроился — быть «странным» представлялось мне чем–то очень привлекательным, поскольку могло бы уместно подчеркнуть мою незаметную другим уникальность. Звали этого врача Алексей Соколовский.
Имена я запоминал всегда хорошо.
Впрочем, обнадеживающий диагноз никак не способствовал улучшению памяти.
Когда я поступал в институт — а из–за нещадного конкурса лишь одному из сотни удавалось исполнить мечту о звездах, — то волновался, что не узнаю какого–нибудь профессора с подготовительных курсов, не поздороваюсь, не улыбнусь в ответ на привередливый взгляд, и потом мне припомнят эту рассеянную невежливость на экзамене. Не знаю, чем больше привлекал меня технологический — другими планетами или возможностью наконец уехать от матери с ее вечными болезнями, — но я так переживал из–за поступления, что не мог ни есть, ни спать, ни думать о чем–либо, кроме экзаменов. Для меня это была возможность начать настоящую взрослую жизнь — управлять кораблями, жить на орбитальных станциях, забыть о повторяющихся с монотонной регулярностью «полных обследованиях» и скучных распрях с поликлиникой из–за страховки — жизнь, в которой люди думают не только о том, чем могут болеть.
Помню, как стоял в коридоре, ожидая очереди, чтобы зарегистрироваться и получить удостоверение абитуриента.
Подготовительные курсы были позади, я прошел тесты на совместимость с нейроинтерфейсом, неплохо проявил себя на репетиции вступительных экзаменов, однако все это не слишком–то обнадеживало, и я почему–то боялся, что мне даже откажутся выдать треклятое удостоверение абитуриента. «Мест нет». «Конкурс и так слишком большой». «Попытайте счастья на следующий год». Целый год! Этого бы я точно не выдержал.
Я стоял и озирался по сторонам.
Голые белые стены напоминали о больнице. Коридор был заполнен выпускниками подготовительной школы, хотя я намеренно пришел пораньше, чтобы не попасть в нервную давку. Электронные шторы на широких окнах, похожих на иллюминаторы в космических кораблях, не работали, и солнце слепило глаза. Я держался чуть поодаль от остальных, но кто–нибудь постоянно пытался завязать со мной беседу — видимо, волнение, как дурное вино, способствовало разговорчивости. Из–за надсадного гомона я и сам волновался еще сильнее. Вокруг было множество лиц, но я не никого не узнавал. Я вглядывался в эти лица в надежде, что хоть одно из них покажется мне знакомым, и — увидел ее.
И в тот самый миг плохая память на лица вдруг перестала быть проблемой.
Я понял, что ее лицо я не забуду никогда.
99
Меня разбудила тишина.
Я лежал посреди черной немой пустоты, похожей на предсмертный сон. Я попробовал пошевелиться, но не смог — я был парализован, раздавлен темнотой, которая пронзала насквозь, заглушая последние искорки сознания. Я не слышал даже собственного дыхания — как в вакууме, где не распространяется звук.
Пугающая мысль мелькнула передо мной — я вспомнил описания клинической смерти, — и тут же почувствовал нарастающее жжение в груди. Я разинул рот, точно утопающий, чудом вынесенный на поверхность, и попытался набрать воздуха. Прошло несколько секунд, прежде чем легкие расширились, и я услышал свой судорожный надрывный хрип.
От холодного стерильного воздуха кружилась голова.
Я лежал на узкой и жесткой кровати, затянутой плотным полиэтиленом, как противень для трупов в морге. На мне была одежда — тесная, наглухо застегнутая роба, напоминающая наряд для покойников в крематории. Грубая синтетическая ткань впивалась в тело, воротник сдавливал горло.
Я умер? Меня нарядили в уродливую безразмерную одежду для мертвецов и заперли в морозильной камере?
Резкий холод разлился по жилам, подступив к горлу, подобно приступу удушья. Я потянул тугой воротник, удавкой сжимавший горло. Расстегнулась пуговица, и я еще раз вздохнул — медленно и глубоко, наслаждаясь промерзлым воздухом с привкусом хлора.
Нет, я не мертв. На кораблях не бывает моргов. Я думаю, я дышу, и холодный паралич проходит, как при возвращении из комы.
Я заморгал.
Черный мрак вокруг побледнел и немного рассеялся. Я стал различать тусклые неуверенные очертания — стены, линию потолка, угловатый остов кровати, тихо проступающий в темноте. Я поднес руку к лицу и заметил, как мелко трясутся пальцы.
Где я?
Я приподнялся на локтях и осмотрелся.
Я находился в комнате с упакованной в пленку кроватью. Но я не мог определить размеры этой промозглой камеры. На мгновение мне показалось, что стены выкрашены белой краской.
Больница?
Руки задрожали от натуги, и я опустился на кровать.
И тут я понял — в кармане брюк что–то лежит. Странный предмет с острыми краями, который растянутая синтетическая ткань плотно прижимает к бедру. Я запустил руку в карман (ломкая ткань робы неприятно потрескивала) и вытащил пластиковый куб — большой, с резкими заостренными гранями и почти невесомый.
Пару минут я осматривал куб, вертел в руках, но так ничего и не нашел. Не