— Ну, хорошо, а где мадемуазель Авердонк?
— Я отвёл её домой. — Он с сожалением покачал головой. — Уже взрослая девушка, а боится привидений. Пришлось её взять за руку. А вообще-то мы по дороге очень подружились. — Усталость давала о себе знать, он пошатнулся и проговорил заплетающимся языком: — А лучше я стану пекарем. Какой из меня Моцарт? Зачем мне все эти концерты и аплодисменты?
— Бельдербуш.
Канцлер оторвал взгляд от разложенных на подоконнике строительных планов.
— Да, монсеньор?..
В хриплом голосе курфюрста явственно звучал гнев, но канцлер знал, что он нарочно распаляет себя.
— Если бы вы и ваш единомышленник граф Фюрстенберг в Мюнстере знали, что каждое утро, открыв глаза, я проклинаю вас, ибо вы умудряетесь три раза прокрутить каждый штюбер[6], полученный от вашего курфюрста. Но злость эта улучшает аппетит лучше любых лекарств и потому, — тут курфюрст откашлялся, — я не только прощаю вас, но и поминаю ваши имена, когда молюсь, отходя ко сну. Как бы я хотел убежать от вас, но куда? Соборный капитул в Кельне отнюдь не радует мой взор, а бюргерство там по традиции преисполнено вольнодумства.
— Это ошибка, монсеньор. — Канцлер отрицательно покачал головой. — Там всё чаще и чаще слышишь прекрасные слова: «Под епископским посохом живётся неплохо».
— Да вы мне этот посох оставили, чтобы грызть его.
— Прикажете, монсеньор, чтобы я позвонил? — Канцлер подошёл к витому шнуру со звонком.
— И дальше?
— Ну, например, можно приказать запрячь золотую парадную карету вашего благочестивого предшественника. Монсеньор могли бы, подобно курфюрсту Августу Баварскому, проезжая по горшечному базару, бить посуду, а затем швырять золотые дукаты разъярённым торговкам? Или же мне заказать на завтрашнюю утреннюю трапезу пирог, из которого выпрыгнет карлик? — В голосе канцлера зазвучали серьёзные нотки. — Монсеньор, для любого князя были и есть сотни возможностей разорить государственную казну. Гораздо труднее пополнить её обычными методами. — Он замолчал на мгновение, а потом не без колебаний продолжил: — Я имею в виду акцизы и таможенные сборы. Но ведь есть ещё и лотерея. Я о ней позаботился. — Он показал на строительный чертёж: — Разумеется, можно, ко всему прочему, по испытанной методике захватить где-нибудь по соседству пару-другую сотен крестьян и продать их как солдат куда-нибудь за границу. Уж не знаю, будет ли тогда счастлив совестливый государь, но народ, бесспорно, нет.
— Вам хорошо говорить, — недоверчиво пробурчал курфюрст. — Всё, видите ли, для и ради народа. Звучит вроде бы хорошо, но, когда руководствуешься мнением Людовика XIV: «Государство — это я»[7], — получаешь гораздо больший доход.
— Безусловно, монсеньор, но одновременно — это горючий материал, и лучший пример тому — Франция, где короли содержали в Оленьих садах двенадцатилетних и четырнадцатилетних девочек для услады себя и своих придворных. Только слепец не видит, что рано или поздно там непременно произойдёт взрыв.
— Так ли уж непременно, Бельдербуш?
— Да, монсеньор. Слишком уж там перевесила одна из чаш весов. Народ крайне недоволен высокомерием и тяготами, наложенными на него дворянством, к которому я, правда, сам принадлежу.
— Ну вы, граф, какой-то ненастоящий дворянин, прямо-таки друг презренного сословия, настоящий мятежник.
— Сожалею, монсеньор, — граф Бельдербуш с улыбкой поклонился, — но для меня в этих словах нет ничего оскорбительного. Я действительно не вижу разницы между людьми.
— Вам следовало выбрать другую профессию, Бельдербуш. — Курфюрст тяжело откинулся на спинку кресла. — Стать, к примеру, проповедником.
— Вряд ли, монсеньор.
— Истинно так, — громко рассмеялся архиепископ, — ибо после первой же проповеди вас сразу же лишили бы сана. Но может быть, вам лучше подыскать место при дворе вашего и Фюрстенберга тайного кумира Фридриха II[8]? Говорите смело.
— Такое признание не соответствовало бы ни действительному положению вещей, ни моей любви к истине, в которой у монсеньора, надеюсь, нет оснований сомневаться. У короля Пруссии есть много прекрасных высказываний, я же помню лишь одно: «Государь есть первый слуга своего государства». А что такое государство, монсеньор, как не народ. Но разве Фридрих, подражая Версалю, построил Сан-Сусси лишь из желания быть первым слугой своему народу? Разве он поэтому вёл войны, губил своих солдат, заставляя проливать слёзы их матерей, жён и невест? Воинственный государь — наихудший слуга своему народу. Правда, благодаря одержанным победам его казна пополнилась на семьдесят миллионов талеров...
— Бельдербуш! У вас надёжные источники?
— Абсолютно надёжные, монсеньор. Можно даже точно вычислить, сколько талеров принёс ему каждый из убитых и изувеченных солдат...
— Семьдесят миллионов талеров! — Курфюрст больше не слушал, поражённый величиной суммы. — Да я по сравнению с ним беден, как церковная мышь, да к тому же ещё весь в долгах!
— Вы далеко не так бедны, и потому позволю обратить ваше внимание на чертежи. Здесь предполагается разместить зал для балов-маскарадов, а за ним зрительный зал и сцену нового придворного театра. Архитектор надворный советник Ром приложил все усилия, но, увы, помещение получилось довольно тесным и низким. Но к счастью, Фюрстенберг недавно познакомился с месье Гросманом, другом некоего Готхольда Эфраима Лессинга[9].
— Это ещё кто такие?
— Первый — директор театра, второй — выходец из новой бюргерской среды, которая уже начала вытеснять старую. С государственной точки зрения было бы полнейшим безумием отрицать это. Он драматург, истинно немецкий драматург, желающий избавить сцены наших театров от заполнивших их иностранных пьес. Гамбург уже привлёк его, равно как Маннгейм и Гота. Так чем же мы хуже герцога Готского и курфюрста Маннгеймского?
— Говорите конкретнее, чего вы от меня хотите?
— Помочь Лессингу, человеку из нового, ещё только зарождающегося мира, осуществить свои мечты, ибо они воистину достойны князя... И потом, это никак не сопряжено с войнами и кровопролитием.
— Вообще-то как архиепископу мне не подобает произносить бранные слова. — Макс Фридрих тяжело вздохнул, — но тем не менее, чёрт побери, я даю своё согласие! У вас прямо-таки дьявольское умение убеждать.
Канцлер наклонился и поцеловал руку курфюрста.
Через несколько месяцев Людвиг уже стоял за прилавком и очень злился из-за отсутствия покупателей. Он подсчитал жалкие доходы — три штюбера за белую муку, два — за дрожжи — и понял, что мастер Фишер поднимет его на смех.
Разумеется, всему виной была погода. В отблеске свечей отчётливо