«Говорят, в тосканском Мареммо, когда приходит время кастрировать жеребят, друзей приглашают на обед, где главным блюдом служат как раз жареные яички кастрированных лошадей. Об их вкусе ничего не могу сказать, поскольку никогда не пробовал, хотя этот конский, а может, даже ослиный орган мы с вами не раз едали, сами того не ведая.
Я расскажу вам о бараньих яичках, которые наверняка ценятся не менее, и вкус у них, как у субпродуктов, а то и нежнее.
Отварите их в солёной воде, потом надрежьте вдоль, снимите верхнюю плёнку, состоящую, как уверяют физиологи, из туники и эпидидимиса. Порежьте мякоть тонкими ломтиками, хорошенько обваляйте в муке, потом во взбитом яйце и обжарьте…»
Это было красиво.
О мамма миа, как же это было красиво.
Я поставил книгу на место и уже собирался уходить.
«Не хотите книги белорусских авторов посмотреть?» — спросил продавец.
Я хмыкнул. Мне нравилось думать об этих «белорусских авторах» — но читать их? Prego uvolto. Я уже давно вышел из того возраста, когда люди интересуются беллитом. Конечно, иногда мне попадались их имена, какие-то интервью, какие-то маловразумительные описания их книжек… Но покупать и читать то, что они понаписывали?.. Такое мне в голову как-то не приходило.
Однако продавец был знатоком своего дела — и вот я уже стоял перед полками с сучбеллитом, как они называют современную белорусскую литературу на своем жаргоне. Ну что ж, ничего не изменилось, понял я, поневоле пробежав глазами по корешкам книжек в мягких обложках.
«И что вы мне порекомендуете?» — спросил я с вызовом. Мне не хотелось уходить из магазина — но и книжки отечественных живых классиков листать не хотелось тоже. А хотелось мне холодного пива. Хотелось закрыть глаза. Хотелось провалиться в сон и увидеть во сне яйца молодого барашка.
«Из прозы: вот новая книга Трухановича… “Кроссворд”, постмодернистский роман, бестселлер… — продавец протянул мне томик. Яркий бумажный кирпичонок. Я взвесил в руке: на премийку потянет. — Вот биография Петра Марцева, если вы интересуетесь такой литературой. А это семейная сага, “План Бабарозы”. Павел Костюкевич. Ещё есть последний Бахаревич, “Сиреневый и чёрный”, книга про Париж. Через очки беллита».
Ну да. Труханович. Тот, что написал роман «Лебеда» — а на обложке это слово так выведено, будто там «Либидо». Ага. Костюкевич, Бахаревич. Все эти ичи. А почитать-то и нечего. Правда, Костюкевича я не читал, может и интересно, семейная сага может быть забавной. А вот за попсового Трухановича и нудного Бахаревича я браться не стал бы. Когда-то я их любил. В иной жизни. Пока не открыл для себя другие книжки. И выяснилось то, в чём я не стал бы никому признаваться прилюдно. Что беллит вторичный… Ичный и вторичный. Такой вторичный, что становится жалко всех этих наших писателей. Надеюсь, у них на такси хватает.
«А из поэзии: вот новая книжка Вальжины Морт».
«Не знаю такого поэта», — сухо сказал я.
«А эту книжку Хадановича читали? “Поезд Чикаго — Токио”?»
Конечно. Хаданович. Труханович, Бахаревич, Костюкевич, Мартысевич, Адамович. Одни ичи. Подозрительное единство окончаний.
«Вот второй сборник Юли Тимофеевой, “Цирк”, вот Инга Шпаковская, “Крылья бука”, а это Настя Кудасова, лауреат премии “Книга года”. Антон Рудак, “Верхний город”».
«Красивые обложки», — сказал я.
«Есть и ещё что-то, — сказал продавец и вытащил из-под стола толстую книгу. — Она, конечно, на любителя. Репринтное издание альбома начала двадцатого столетия. Со стихами на неизвестном языке. Франсуаза Дарлон. Полистайте, может вам будет интересно».
Я подержал книгу в руках. Приятная тяжесть. Но желания разворачивать этот том, в котором были стихи неизвестной поэтессы, да еще на неизвестном языке, у меня не возникло. Вот если бы там были иллюстрации…
«Спасибо. Я, наверное, пойду».
«До свидания», — весело сказал он, кажется, вовсе не огорчившись, и вернул книгу под стол, туда, где стояли картонные ящики.
И снова я выгнал себя на жару. Когда уже закончится этот адский ад? Я нырнул в тень деревьев, нависавших над гаражами. И вспомнил, что совсем недалеко есть место, где можно недорого посидеть под зонтиком с бокалом пива. Ну конечно, «Щедрый». «Шчодраньки». Щедрый вечер в тени некрополя… Я двинул к арке, перебежал улицу Киселёва, завернул за угол. Памятник Победе («А кого вы победили?» — с недоумением спрашивал меня когда-то латышский знакомый, которому я показывал Минск. Я думал, шутит. Издевается. А он и правда не знал… До чего дошёл прогресс в советской Латвии!)
В баре «Щедром» стоял ледяной холод. Чёрт, здесь было даже холоднее, чем в метро. Закуски никакие, сладости банальные, пиво один сорт, зато холод — преизобильнейший. Такой, что уже через минуту захотелось погреться у какого-нибудь костра. К счастью, один из столиков был свободен. Один из трёх — надо занимать. Я быстро взял себе пива и орешков, заполнить дыры в гнилых зубах. Сел, огляделся, сделал первый, осторожный глоток. Тёплое, как и всё вокруг. Но мы ведь не привередливые. Мы, люди в пиджаках, которые мечтают о книге Пеллегрино Артузи и рассуждают о Нильсе Хольгерсоне. Нильс уже устроился в одну маленькую книжную лавку на Агамемнонштрассе. Он там будет работать, пока её не закроют… А закроют её в 2030-м…
Прижмурившись, я выпил половину бокала и принялся разглядывать соседей. За моей спиной две дамы ворковали о том, что сегодня самый жаркий день за всю историю наблюдений.
О чём они? Каких наблюдений? Тысячу лет назад в этом городе тоже мог жить какой-нибудь старославянский фрик, ведущий хронику лета. Но кто ж его вспомнит. Подлинная история невидима. Настоящую историю надо додумывать. Отмывать. Выдумывать.
…и не надо оскорблять.
А рядом, за соседним столиком, двое мужчин, один моего возраста, один молодой, может даже студент, бородатый, мелкий, обсуждали что-то на непонятном языке. Интуристы. Авантюристы. Тот, который помоложе, выглядел вполне по-европейски; впрочем, таких молодых людей, как этот, можно встретить от Лос-Анджелеса до Киото. Первый был седоватый, нервный, глаза горят, майка старая, на ногах потрескавшиеся туфли, на коленях жёлтых штанов мокрое пятно. Короче, неприличного вида иностранцы — а может, только один из них турист, а другой наш, здешний, но кто из них кто, сказать было трудно. Может, они вообще придуривались. Очень уж домашний был у них акцент. Что ж, каждый сходит с ума по-своему.
«O balzoje sveuta fuzu mau neistoje, — сказал старший. —