«Оххххх… ну вы попали, месье Верней, поздравляю. Вы даже собственным членом распорядиться не можете так, как вам желается, а все почему?.. Кончится тем, что еврейский царь окончательно превратит вас в своего раба…»
Перед глазами тотчас возникла соответствующая картинка (тушь, акварель, картон): Соломон, одетый как восточный владыка библейских времен, в белой длинной тунике, с витым золоченым поясом, в лазоревом, шитом золотом, плаще, с кожаными браслетами на предплечьях, в строгих греческих сандалиях, чьи ремешки по-змеиному охватывали его совершенные щиколотки, сидит на троне под пышным шелковым балдахином. Справа и слева — фигуры львов, невольники и стражники. Брови Соломона сдвинуты, губы сжаты, лицо напряжено, глаза мечут молнии — он в гневе… а у подножия трона, брошенный к ногам царя, прямо под его стопы, причина гнева: полуголый раб, в одной лишь набедренной повязке, с длинными темными волосами, разметанными по плечам, со связанными, скрученными за спиной руками… Конечно, в фигуре раба художник изобразил бы самого себя, беспощадно и точно, не упустив ни одной неровности, не затушевав ни одной детали, не сгладив ни одной черты.
Раб стоит на коленях, наклонившись вперед, готовый принять удар посоха или тяжелой царственной длани, но голова его не склонена, он смотрит прямо в лицо Соломону, смотрит дерзко и жаждуще, так, что сразу понятно — сила его любви способна выдержать гнев, он не боится гнева царя, он боится лишь безразличия…
Молния может ударить в пол между этими двоими, кровля дворца может треснуть, золотые львы — ожить и зарычать, но ни царь, ни раб этого не заметят, поглощенные друг другом, в странной и пылкой игре на грани…
Эрнест замер, прижав руки к груди и тяжело дыша, любуясь этой странной картиной, еще не созданной, но уже проживаемой им всей душой и каждой клеткой тела. Горячая кровь бросилась в лицо и прилила к члену, и вспышка сильнейшего, отчаянного желания, заставившая Эрнеста запрокинуть голову и глухо застонать, стерла остатки здравого намерения спокойно и скучно выспаться.
Нет, он все-таки будет рисовать… и не одну картинку, нет: получится целый комикс, особенный комикс, без цензуры и тормозов, такого и Бёрдслей (2) бы не постыдился, если бы вместо «Лисистраты» вздумал проиллюстрировать тайную жизнь царя Соломона.
…Он разбирал коробки с акварельными красками и листы картона, когда резкая переливчатая трель телефонного звонка ворвалась в сиреневую предрассветную полутьму. Должно быть, Соломон закончил свои дела и решил потревожить сладкий утренний сон возлюбленного, сообщить, что едет домой… или пригласить выбраться на ранний-ранний завтрак на бульвар… например, в «Ле Гранд кафе Капуцин”(3), куда они в прежние времена ходили с братом…
Но звонок был очень похож на междугородний, и Эрнест с легким разочарованием предположил, что это неугомонный доктор Витц, которому опять что-то понадобилось, ни свет ни заря разыскивает доктора Кадоша. Говорить с Витцем совсем не хотелось, и Верней решил пока что не срываться с места, дождаться включения автоответчика. Если это Соломон, он возьмет трубку, если же нет…
После нескольких безответных призывов, телефонный аппарат послушно выдал другой звуковой сигнал, на панели зажглась лампочка, обозначающая работу записывающего устройства, и заработал динамик.
— Сид… Сид, какого черта ты не отвечаешь? Где тебя носит в два часа ночи? Ты нужен мне, нужен прямо сейчас!
Эрнест застыл на месте, не зная, что и подумать: это был голос Соломона, вне всякого сомнения, но какой-то странный — он звучал глухо, словно Кадош звонил не из Парижа, а откуда-то издалека, и казался совершенно пьяным. И почему, черт возьми, Соломон называет его Сидом? Неужели от усталости, хлебнув лишнего после операции, он перепутал имя нынешнего любовника с… прозвищем бывшего?
В действительности, Эрнест понятия не имел, был ли у Соломона актуальный приятель-американец или австралиец, потому что только янки или уроженца страны кенгуру могли называть настолько по-дурацки… по крайней мере, Кадош ему об этом не рассказывал. Ни словом не упоминал, и вообще все представлял так, словно десять лет до встречи с художником прожил в монастырском целомудрии (уик-энды в квартале Марэ, поездки на Ибицу и прочие психогигиенические процедуры, само собой, не считались).
Захваченный вихрем мыслей, Эрнест промедлил всего несколько секунд, но Соломон позвал снова, в явном нетерпении и настойчивом стремлении добиться ответа:
— Сид… Сид, я точно знаю, что ты не спишь, возьми чертову трубку! Чем бы ты, черт возьми, не занимался!
Художник, точно заколдованный звуками этого странного голоса, хриплого, напряженного, но мелодичного и глубокого (пожалуй, так могла бы звучать виолончель в камерном зале), дотянулся до телефона, попутно разроняв и рассыпав по полу все, что держал в руках, снял трубку и прижал ее к уху:
— Соломон, я здесь… Я спал… Что случилось? Откуда ты звонишь?
На мгновение в пространстве повисла тишина, а затем послышался смех. Никогда прежде Соломон не смеялся так. От этого смеха на лбу Эрнеста выступил холодный пот, зубы застучали, и биение сердца отдалось в висках болезненным пульсом:
— Дорогой мой, где ты, что происходит? С тобой все в порядке? Пожалуйста… не пугай меня, мне и без того жутко…
Взбудораженное воображение художника рисовало макабрические картины, достойные кисти Гойи и Босха, но Соломон не спешил его успокаивать. Он продолжал смеяться.
— Ты что, пьян?
— Немного.
«Ну, хотя бы не стал отрицать… и на том спасибо».
— Надеюсь, ты хорошо провел время. — Эрнест призвал на помощь всю свою волю, чтобы заставить голос не дрожать и хотя бы казаться спокойным. — Где ты сейчас… и с кем? Почему не едешь домой?
— Я бы с радостью поехал домой, но не могу, мой милый мальчик.
— О. Понятно.
Челюсти Эрнеста непроизвольно сжались. Он и мысли не допускал, что странное (неадекватное, как сказал бы Шаффхаузен) поведение любимого, весь этот пьяный бред, объясняется самыми прозаическими и пошлыми причинами, и не хотел верить, что прекрасная фреска их взаимной любви обратится в карикатуру, но в самой глубине души, в самой холодной и темной ее части, боялся такого развития событий.
— Поговори со мной, Эрнест, — сказал вдруг Соломон тихо и ласково, но с непривычной — чужой — интонацией. — Пожалуйста, поговори. Расскажи мне что-нибудь о себе.
Острая боль пронзила виски, и вместе с нею пришло осознание…
— Что ты хочешь узнать? — слабо спросил Эрнест, чтобы проверить свою безумную догадку.
— Все. Хочу узнать о тебе все. Никаких