Последним доводом королей оставался безобидный циркадин с эффектом плацебо, но одна мысль о любых таблетках вызывала тошноту и боль в желудке, и нечто весьма похожее на приступ паники. Нет уж, надо как-нибудь заснуть без «колес».
Темнота, тишина, свежее до хруста белье, ощущение прохладной шелковой пижамы Соломона на разгоряченном теле, легкое и теплое одеяло из овечьей шерсти должны были помочь, создать уют и безопасность, но… не помогали.
Может, причина возвращения бессонницы крылась в прошедшем дне, перегруженном событиями и эмоциями, но скорее всего ларчик открывался совсем просто. Эрнест продолжал ждать Соломона, которого призвал врачебный долг и расписание плановых операций в клинике Ротшильда. Уезжая, любимый предупредил, что после сложной операции будет в течение нескольких часов лично следить за динамикой состояния пациента, и вернется с работы очень поздно, скорее всего, под самое утро.
Так и получалось, но художник по-детски не мог расслабиться, пока ключ не повернется в замке, в прихожей не загорится свет и не послышатся знакомые шаги. Он и пижаму надел только потому, что она пахла Соломоном, Эрнест закутывался в аромат прогретой солнцем дубовой рощи, табака и пряных ягод, как в ласковые объятия. Это была его абсолютная защита.
После юношеской связи с красивым и дерзким Сезаром Вальми, учителем рисования в лицее Кондорсе, которая продлилась без малого пять лет и закончилась для Сезара случайной гибелью в кабацкой ножевой драке, а для Эрнеста — тремя попытками самоубийства и долгим лечением в клинике Шаффхаузена, у него не получалось построить длительные отношения с кем бы то ни было. Даже когда он готов был принять на себя ответственность и обязательства, жить под одной крышей, хранить верность и делать все то, что обычно ожидают от спутника жизни, это не срабатывало. Страсть остывала, доверие рушилось, нежность вытеснялась гордостью, а желание — тоской и скукой, и в итоге как минимум одно сердце оказывалось разбитым. Так было с Лидией, так было с Эрин, так было с Жаном Дювалем, и… еще с одним Жаном; так было даже с Ирмой Шеннон. Блестящей, умной, хваткой и очень сексуальной женщиной, точно знавшей, чего хотела, и умевшей это заполучить.
Эрнест никогда не любил ее, но уважал безмерно, и как-то вышло, что она сумела задержаться рядом с ним намного дольше остальных, которыми он увлекался сильнее. Теперь же, когда Ирмы внезапно не стало, он ощущал запоздалую привязанность, и, страдая от потери, обижался на нее, как на умершую мать…
Художник собирался поехать в Англию на похороны, несмотря на резкое нежелание родственников миссис Шеннон видеть его на церемонии прощания, но Соломон не позволил ему сделать это. Они даже поссорились — в первый раз с начала их бурного стремительного романа поссорились всерьез — и Эрнест, не боявшийся скандалов и даже любивший их, как грозу после сильной жары, выдал весь свой репертуар, круто замешанный на глубоком знании бранной лексики, фамильном темпераменте Сен-Бризов и природной эксцентричности мадам Верней.
Он ожидал получить в ответ привычные реакции — гнев, обиду, морализаторство, эмоциональный шантаж, демонстрацию отчуждения, угрозы, даже физическое насилие, все, с чем он так или иначе умел или научился справляться, однако Соломон Кадош не был бы Соломоном Кадошем, если бы действовал как все. Он стоически терпел бурю, бушевавшую рядом с ним, не закрываясь от ее ударов, но и не принимая их с пассивной покорностью жертвы. Спокойные «да» и «нет», короткие ответы по существу, без оценок и лишних эмоций, срабатывали как громоотводы, улавливая молнии гнева Эрнеста и уводя их в землю.
Только когда любовник устал сам от себя и окончательно выдохся, Соломон заговорил. Без всякого металла в голосе, взволнованно и тихо, но с неизменной своей твердостью, он рассказал Эрнесту, что чувствует в связи с его намерением поехать на похороны миссис Шеннон, и почему он против. Кадош не скрыл ничего: ни мотивов ревности, которую он контролировал, но все же испытывал, ни желания пользоваться в любовном союзе законными правами и властью супруга, поскольку он именно так видел их пару, и надеялся, что Эрнест это видение разделяет; наконец, он высказал беспокойство за его здоровье, беспокойство опытнейшего врача, не склонного к панике, но еще менее желающего прятать голову в песок при очевидной опасности.
Основания для тревоги действительно были: Эрнест прочитал правду в глазах Соломона, еще раньше, чем слова сорвались с языка Кадоша. Растроганный и смущенный столь непривычным проявлением любви, убежденный дважды — с помощью аргументов ума и доводов сердца — он почувствовал глубокое раскаяние… но это был не стыд провинившегося ребенка перед строгим отцом, а какое-то новое чувство, ясное и чистое, позволившее ему понять и постичь душу другого человека, открытую перед ним настежь. Он схватил руки Соломона и принялся целовать их, горячо и жадно, шепча:
— Прости… прости!.. Прости, я не знал… я не мог поверить, что ты так сильно меня любишь! — и задрожал от счастья, когда любимый обнял его в ответ, прижал к сердцу и в свою очередь покрыл жадными поцелуями…
Воспоминание об этом моменте полной и беззащитной открытости, когда они слились обнаженными душами, оказалось таким счастливым, что погружение в него было сродни купанию в теплом море, в цветущем тропическом раю… В глухую пору одинокой ночи, какая выдалась сегодня, оно прогоняло кошмары и было сильнее страха темноты и смерти.
…Мягкие увещевания Соломона, что полуночные бдения в компании сигарет и кофейника подрывают физическое и душевное здоровье не меньше, чем алкоголь и наркотики, и что лишение себя непрерывного восьмичасового сна (в темноте и тишине) сродни медленному самоубийству, звучали убедительно и наверняка были справедливы. И Эрнесту хотелось бы сделать приятное своему доктору, соблюдая данные предписания, но, проворочавшись еще полчаса, он сдался и включил свет.
Художник все-таки оставался безнадёжной «совой», не спать в темное время суток ему было гораздо привычнее, чем спать, а необходимость подчиняться режиму нагоняла тоску. Да и после всех сегодняшних приключений мозг продолжал работать, как перегретый мотор, прокручивать в сознании разноцветные слайды воспоминаний, так что валяться на диване и притворяться перед самим собой спящим не имело никакого смысла.
— Я просто немного порисую, подумаю и выпью бокал вина… только один, — сказал он вслух, как будто Соломон смотрел на него или мог услышать, и нервно усмехнулся — таким странным показалось ему звучание собственного голоса в пространстве еще непривычной, пустой квартиры.
Стрелки часов показывали без пятнадцати два — наступили самые глухие часы ночи, и до первых мазков рассвета, раскрашивающих небо в розово-жемчужные пастельные тона, как и до первых проблесков щедрого летнего солнца, было еще далеко.
Эрнест спустил одну ногу с дивана, лениво подумал, что за нужным