— Так ведь там не одни только танцы будут. Там будут и говорить! — с жаром возразил он.
— О чем? Не ты ли мне давеча вещал о свободе, когда мы шли к генералу? И где эта твоя свобода? Чуть поманили тебя в высший свет, так ты и припустил, как бродячая собака за мясником.
Подобное сравнение сильно не понравилось Ивану, отчего он даже надулся, хотя и признавал в словах Ломакина правоту. Признание это еще более разобидело молодого человека, и он замолк, насупившись и уткнув нос в толстый шарф, повязанный, как у студентов, поверх армяка. На художнике также был армяк, только мужицкий, голый. Безбородко же нынче щеголял в накрывке с барашковым воротником, напоминая молодого купчика, перебравшегося в столицу и прозываемого уже за это негоциантом.
— Ладно, брат, не обижайся, — доброжелательно сказал после продолжительного молчания Ломакин. — Ведь я не со зла это сказал. Просто мне за тебя обидно, что ты туда пойдешь, а там все не твое. У этого графа своя причуда, вот он тебя и пригласил.
— И хорошо сделал, что пригласил, — вновь оживился Иван, чья юношеская натура не могла подолгу обижаться. — Понимаешь, мне обязательно надобно туда попасть.
— Это зачем? — изумился художник и даже на секунду приостановился, с удивлением взглянув на товарища.
— Есть у меня идея, что я должен сказать присутствующим на вечере слово о свободе, — сказал Иван. — Ведь там не все пустые люди будут, а и разные знаменитости и даже ученые. Вот я и хочу дать им послушать, правильно ли я о свободе понимаю, прежде чем начну ей служить. Ты ведь мою идею знаешь, — обратился он к товарищу, — что я, пока есть состояние, хочу принести Отечеству посильную пользу?
Ломакин неожиданно громко фыркнул, пряча улыбку в воротник.
— Ты чего, Родион? — забеспокоился Иван, расценив фырканье по-своему. — Я очень ценю твое мнение, но пойми, мы с тобой уже давно об этом толкуем, а мне хочется других послушать. Что умные-то скажут о моей идее.
Ломакин хотел было ответить, но вместо этого неожиданно остановился и задрал голову. Товарищи опять вышли на набережную канала, откуда им открылась перспектива неба, быстро затягиваемого черною тучей, гонимой сильным ветром с залива. Наступали сумерки.
— Экая напасть! — воскликнул художник. — Смотри, Ванюша, какая роскошная картина вырисовывается.
Иван тоже задрал голову и оглядел небо.
— Страшная туча, — заметил он. — В ней беда чувствуется. Будто бы приближается она невесть откуда, и не знаешь, когда и куда ударит. Только ощущаешь, как медленно-медленно страх ползет и в тебе накапливается. Прямо до паники доводит. Проклятая туча! — Иван неожиданно погрозил затягивающемуся небу кулаком.
Действительно, приближавшаяся и накрывавшая постепенно весь город своею чернотой туча пугала ожиданием и ощущением не просто непогоды, а чего-то страшного, отчего нестерпимо хотелось, подобно маленьким детям, спрятаться с головою под одеяло и в этом укрытии переждать беду. Туча пугала не столько видом, сколько предположением опасности, неотвратимо наступавшей на молодых людей, с трепетом разглядывавших небо.
Безбородко и Ломакин двинулись дальше.
— Поэт ты, Ванюша, — заметил Ломакин. — Поэт, а в вопросах свободы откровенно хромаешь. Раз уж решил идти к графу, то мой тебе совет, не говори там о свободе. Не стоит оно того.
— Это почему же? — изумленно спросил Иван.
— Да потому что выставишь себя на посмешище, и ничего более. Ведь ты о свободе говоришь как о чем-то отвлеченном, философичном. А свобода — она либо есть, либо ее нет! Это не отвлеченный предмет, а конкретный факт.
— Но ведь граф уже слушал меня, и ничего, — возразил Безбородко.
— Вот именно! Вот именно! — воскликнул, стараясь перекричать вновь поднявшийся ветер, Ломакин. — Граф тебя послушал, повеселился в душе и решил своим знакомым показать. Дескать, смотрите, какой у меня экземпляр имеется! Любуйтесь, тоже о свободе говорить умеет.
— Да что же я не так говорю-то? — накинулся на товарища Иван.
— А то, что у тебя свобода — она некое воздушное, неопределенное что-то. А вот если бы граф взял да и отобрал у тебя невесту, вот тогда как бы ты заговорил о свободе? — неожиданно сделал предположение Ломакин, пытливо глядя на оторопевшего Безбородко. — Тогда бы у тебя слова от сердца пошли, и не об аморфных философичных понятиях ты бы стал с графом толковать, а о конкретной свободе твоей невесты. Так-то, брат!
Иван похлопал глазами от неожиданного предположения. Взгляд его, наивный и простодушный, не мог не успокоить взволнованного собственной речью Ломакина.
— Ну ты в голову не бери, это я так, к слову пришлось, — заметил он.
Иван неожиданно заулыбался и, махнув рукою, поспешил далее.
— А ты заметил, Родион, как на тебя сегодня Софья смотрела? — спросил он у художника.
Тот несколько нахмурился и ничего не ответил.
— Да она с тебя глаз не сводила, Родька! — вскричал молодой человек, лукаво улыбаясь. — Верный признак!
— Ничего не признак, — небрежно и как-то зло отмахнулся Ломакин. — Это не то. Это она на картины смотрела.
— Да говорю же тебе, не на картины Софья смотрела, а на тебя, — продолжал гнуть свое Иван. — Прямо-таки глаз не сводила.
— Оставь эти глупости. Говорю тебе, это не то, что ты думаешь, — резко сказал Ломакин. — А вот мы, кстати, и пришли, — объявил он, переходя канал и подходя к парадному подъезду дома, в коем квартировали Безбородко.
Художник на секунду остановился у дверей и, пытливо глядя на набиравшую силу тучу, сказал, словно бы обращался к небу:
— Да, ты прав. Есть в этом что-то томящее, что-то жуткое, отчего страх в душе накапливается. Не иначе как быть беде.
— Да будет тебе, тоже еще накликаешь, — заторопил товарища Иван, входя в подъезд. — Все, счастливо. Тебе к Фирсанову, а мне переодеться и к графу.
Товарищи попрощались. Безбородко умчался, перемахивая через ступеньки, словно мальчишка, наверх, а Ломакин, постояв некоторое время, сильно подергал ручку колокольчика у двери на бельэтаже. Где-то в глубине слабо прозвучал мелодичный трезвон. Огромные, толстенные двери из дуба немедленно приотворились, пропуская посетителя. Ломакин вошел в темную переднюю, удивительно заставленную и без единого лучика света. Как ни темно