— Потому-то я здесь и укрылся, — поясняет Раймонд. — Я прекрасно понимаю, что они меня разыскивают точно так же, как и тебя, Альдо.
— Я не Альдо, — восклицаю я. — И не желаю им быть. Но боюсь, что вместе с обретением памяти Гурбиани может подавить Деросси.
— Даже если, брат мой, это будет уже новый Гурбиани?…
— Новый или старый, ненавижу их обоих. Не будем себя обманывать, ведь это же каналья, которая повернулась к добру исключительно из трусости.
— Не подходи к этому столь эмоционально, — очень тепло говорит рыжий монах. — Ведь кто-то из нас — не трус.
— Например, вы!
Раймонд горько усмехается.
— Ты даже не знаешь, как часто я боюсь. Как прошу у Предвечного отца, чтобы тот отвел от меня боль и страдания, что приписаны мне в будущем. А Гурбинани… Вопреки кажущемуся, не следует судить его слишком сурово. Чем он отличался от других людей своего времени? Возможно, масштабом деятельности, предприимчивости, отсутствием ханжества. Прошли ведь те времена, когда ханжество считали дань порока, сложенную добродетели… Разве не следует видеть тебя, Альдо, в качестве наиболее представительного продукта этого мира. Порожденный по образу его и подобию. Ты — его последствие и его отчаяние.
Молчу, ибо тогда придется сказать, что оправдывая Гурбиани, тем самым он еще сильнее осуждает меня, Альфредо Деросси, прозванного "Il Cane" — праотца торжествующего зла, демиурга этого великолепного мира.
— Не терзай себя, брат мой, — угадывает мои мысли пророк. — Воистину говорю тебе: были и во стократ большие грешники, но пришли они к святости в Господе.
22. Время апокалипсиса
Солнце достигает зенита, пещера, освещаемая до сих пор через восточный выход, погружается во мрак, так что мы выходим на скальную полку, прищуривая глаза и поглощая чистый, будто хрусталь, воздух.
— И что мне далее делать? — спрашиваю я у Пристля.
— А что бы ты хотел?
— Наверное, ты рассчитываешь на то, что я возьму на себя роль Гурбинани, прогоню тех бандитов из правления SGC и превращу эту машину разврата в орудие новой евангелизации:
— Если желаешь и можешь, сделай это.
— А ты дашь мне отпущение грехов? Ведь мою исповедь ты услышал?
— Этого я сделать не могу, поскольку епископ Сиона отказал мне в праве совершать таинства. Правда, я мог бы сослаться на высшее благословение…
— От кого?
Долю секунду он колеблется, отвечать ли.
— От Святого Отца. Я был у него, прежде чем спустился, чтобы проповедовать. Он страдал мучительными болями, от которых никакой медик не мог найти лекарства. Мы встретились в Ватиканских садах, я избавил его от страданий, а потом мы долго разговаривали, откровенно и сердечно. Я сообщил ему, что совершенно не желаю заменять собой ни Церкви, ни иерархов, но всего лишь облегчать людские страдания и давать свидетельство веры.
— Так продолжай это делать, — сказал мне тогда римский епископ. — Вслух я поддержать этого не могу, Конгрегация по вопросам доктрины веры работает крайне медленно, но я даю тебе свое благословение".
— "Спасибо, Отче!", — воскликнул я, целуя кольцо Рыбака, а он продолжал говорить, наполовину сам себе, наполовину светлым и темным фигурам, которых было полно в садах, но которые один лишь я мог почувствовать.
— "Возможно, уже и время, возможно, время и пришло".
— "Время чему, Святой Отец?".
— "Новой Церкви. — Я задрожал, поскольку прозвучало это словно чистой воды ересь. Тем более, в устах наместника Христа. — Много знаков говорит о том, что наша миссия исполнилась. Мы зависли между ритуалом и попыткой идти в ногу с новым временем. Народу надоели мистерии, интеллектуалы слишком горячо пытаются склонить детей божьих к новым течениям в каждой их сфер науки, искусства, политики. Одни хотят искать подтверждений в науке, другие предполагают, что натура веры и науки разделена. Что материя и абсолют не имеют точек соприкосновения. Только ведь нет веры без чуда, ибо откуда бы она взялась; без откровений пророков, без Сына Божия, без свидетельств мучеников вера превратилась бы в литературную фикцию. Нам нужны чудеса. Множество чудес. И кто же их вызовет? Наша церковь превратилась в организацию, которую сложно поддерживать, а еще труднее — реформировать. А человечество, как никогда, нуждается в самом простом: в чистосердечной вере, в творческом примере. Если церковь должна пережить третье тысячелетие, ей нужны жертвенные проводники, и ей нужны чудеса. И я верю, что совершить их удастся как раз тебе".
Я хотел еще что-то сказать, но он ушел, не прощаясь, и только входя в стены Ватикана, повернулся на пороге и начертал настолько огромный крест, что я почувствовал его на своей спине словно громадное бремя, превосходящее мои силы.
— Так ты создашь новую Церковь? — спросил я.
— Не знаю, кто ее создаст и кто ее увидит, ибо это не будет скоро. Может, ты, а может, твои дети…
— У меня нет детей.
— Так будешь их иметь. А теперь оставь меня здесь. Я устал.
— Но, оставаясь в укрытии, откуда возьмешь ты верующих, священников, миссионеров? Когда ты исчез, все твои люди разбежались.
— Под крестом толп сторонников Христа тоже не было видно. Но можешь ли ты заглянуть в сердца моих учеников, тех самых, что сейчас сбежали? Знаешь ли ты, насколько они изменились в собственных сердцах? Насколько показывают они пример своему окружению, своей семье? Я знаю, что потребность огромна, ибо без веры человек погибнет, закончится как вид, уступая место киборгам или превращая эту планету в лишенную жизни груду магмы. Только рецептом спасения не может быть новая секта, которых сегодня хватает, но движение снизу, без желания выгоды, нарождающееся в душе каждого человека.
— А не слишком ли наивно такое желание?
— Иногда я вижу, как эти человеческие капельки сливаются в ручейки, ручьи — в потоки, а те — в реки.
— Но кто же направит такую реку без организации, без иерархии?
— Будут новые чудеса, и будут новые мученики. Будут… — он прервался на полуслове. Мрачная тень пала на него. Я поднял голову и увидел несколько мужчин в маскировочной униформе десантников, вооруженных автоматическим оружием.
— Мы нашли их, — доложил самый рослый из них в микрофон у воротника. — Обоих.
Несмотря на нетипичную одежду и лицо, покрытое гримом, я узнал его