– Вот ваши друзья, – сказала Юдифь, указывая на один из шкафов в то время, как я взглядом пробегал имена авторов на корешках книг: Шекспир, Мильтон, Уордсворт, Шелли, Теннисон, Дефо, Диккенс, Теккерей, Гюго, Гауторн, Ирвинг и десятка два других великих писателей моего времени и всех времен. Тут я понял ее. Она действительно сдержала свое слово таким образом, что в сравнении с этим буквальное исполнение ее обещания явилось бы для меня разочарованием. Она ввела меня в круг друзей, в течение столетия, которое прошло с тех пор, как я в последний раз беседовал с ними, состарившихся так же мало, как и я сам. Ум их был так же возвышен, остроты так же язвительны, смех и слезы не менее заразительны, как и в то время, когда за беседами с ними коротались часы прошедшего столетия. Теперь уже я не мог быть одиноким в этом добром, веселом обществе, какая бы пропасть ни лежала между мною и моею прежнею жизнью.
– Вы довольны, что я привела вас сюда, – воскликнула сияющая Юдифь, читая на лице моем успех ее опыта надо мною. – Вот это счастливая мысль, не правда ли, мистер Вест? Как жаль, что я не подумала об этом раньше. Теперь я вас оставлю с вашими старыми друзьями, так как я знаю, что в настоящее время для вас лучшего общества не найти, но помните одно, что из-за старых друзей не следует забыть о новых.
И с этим милым предостережением она вышла из комнаты. Привлеченный самым близким для меня именем, я взял том сочинений Диккенса и принялся за чтение. Этот автор всегда был моим первым любимцем из всех писателей нашего столетия, т. е., я хочу сказать, XIX столетия, – и в моей прежней жизни редко проходила неделя без того, чтобы я не брал какого-нибудь из его сочинений и не проводил с ним свободные часы. Любое из других сочинений, знакомых мне ранее, при чтении среди настоящих моих обстоятельствах, произвело бы на меня необыкновенное впечатление. Но мое исключительно близкое знакомство с Диккенсом и вытекавшая отсюда сила, с какой он вызвал во мне ассоциацию идей о прежней моей жизни, сделали то, что его сочинения потрясли меня более, чем это возможно было для каких бы то ни было других авторов, ибо поразительным контрастом они в высшей степени усилили впечатление странности всего того, что меня теперь окружало. Как бы ново и удивительно ни было окружающее человека, у него столь быстро является влечение сделаться частью этого окружающего, что почти тотчас же теряется способность наблюдать объективно это окружающее и вполне уразуметь его странность. Способность эту, притупившуюся уже в моем положении, восстановили мне страницы Диккенса; вызванным впечатлением набросанных на них картин они снова перенесли мое «я» на точку зрения моей прежней жизни. С ясностью, недостижимой для меня дотоле, я увидел теперь прошедшее и настоящее, как две контрастные картины рядом одна с другой. Для гения великого романиста XIX столетия, как и для гения Гомера, время в самом деле не могло иметь никакого значения. Но предмет его трогательных рассказов – страдания бедных, неправые действия сильных, безжалостная жестокость общественной системы, – все это кануло в вечность, подобно тому, как исчезли с лица земли Цирцея и Сирены, Харибда и циклопы.
Просидев час или два с открытым предо мною Диккенсом, я, в сущности, прочел не более двух страниц. Каждая глава, каждая фраза давала какое-нибудь новое освещение совершившемуся преобразованию мира, направляла мои мысли на путь долгих и далеких уклонений по самым различным направлениям. Размышляя таким образом в библиотеке доктора Лита, я поначалу дошел до более ясного и связного представления того удивительного зрелища, свидетелем которого я так странно очутился. Я был полон глубокого удивления пред чем-то вроде каприза судьбы, которая столь недостойному сыну своему, единственному из всех его современников, отнюдь не предназначавшемуся для того, дала возможность быть на земле в эти позднейшие времена. Я не предвидел нового мира, не трудился на его пользу, что делали многие из окружавших меня, не обращая внимания ни на издевательство глупцов, ни на неразумие добряков. Нечего и говорить, что гораздо уместнее было бы, если бы одному из этих смелых пророков дано было видеть плоды своих трудов и порадоваться им. Теннисон, например, который в мечтах заранее созерцал представший выше предо мною мир, воспетый им в словах, неотступно звучавших в моих ушах в продолжение этих последних удивительных дней, – он, конечно, в тысячу раз более меня заслужил лицезреть этот новый мир. Он говорил: «Я заглянул в будущее так далеко, как только мог видеть человеческий глаз, и я увидел призрак мира, со всеми предстоящими в нем чудесами; когда не будет более слышно барабанного боя – военные флаги будут убраны в парламенте, соединяющем мир воедино. Здравый смысл будет обуздывать человеческие страсти, кроткая земля будет мирно покоиться под сенью мирового закона, ибо, несомненно, через все века протекает одно разрастающееся предначертание и человеческие задачи расширяются с течением времени».
И хотя в старости неоднократно он терял веру в свое собственное пророчество, что обыкновенно случается с пророками в часы уныния и сомнения, однако слова его остались вечным свидетельством предвидения сердца поэта, проникновения, которое дается только верующему,
Я все еще сидел в библиотеке, когда, несколько часов спустя, пришел туда доктор Лит.
– Юдифь сказала мне о своей выдумке, и я нахожу, – заметил он, – что это была прекрасная мысль. Мне любопытно узнать, какого писателя вы изберете прежде всех. Ах, Диккенс! Так и вы восхищаетесь им! В этом мы, люди нового поколения, сходимся с вами. По нашим понятиям, он выше всех писателей своего века не потому, что его литературный гений был выше всех, а потому, что его великодушное сердце билось за бедных, потому что он брал сторону угнетаемых в обществе и посвящал свое перо для обнажения жестокости и притворства в жизни. Ни один человек того времени не сделал так много, как он, для того, чтобы обратить внимание людей на несправедливость и жестокость старого порядка вещей и открыть людям глаза на необходимость предстоящего крупного переворота, хотя он и сам не предвидел его ясно.
Глава XIV
Днем пошел проливной дождь, и я полагал, что улицы будут в таком виде, что мои хозяева откажутся от мысли обедать в общественной столовой, хотя, насколько я понял, она была