«Не трожь его, оно и так разбито», – сообщала она.
– Тогда давай на спине. На сердце, но на спине. Там тоже услышит.
Хохотуев повернулся спиной, здесь живописи было не меньше, но попадались необитаемые участки кожи.
– Ну разве что на спине, – согласился скульптор. – Хотя и здесь как в галерее Уффици.
Степан Дмитриевич приступил к работе, в общем-то не такой и сложной: чего в жизни ему только не приходилось делать по части художнической – и заборы красить, и копировать мастеров Возрождения.
Тушь была у заказчика хорошая, китайская тушь. Иглы были новые, медицинские. Степан Дмитриевич набросал на дублёной коже контуры лица с фотографии. Можно было это сделать на трафарете, на толстом куске картона, Хохотуев такой принёс, но решили обойтись без него. Самый больной момент клиент перенёс спокойно, иголочки уходили в кожу почти бескровно, настолько были остры́. Через час всё было готово; Марья Павловна, неувядающая любовь Пиная, прислушивалась к биению сердца верного своего кавалера.
Наколочка получилась ладная, Степан Дмитриевич остался доволен – и новую профессию освоил, и человеку хорошему угодил. Хохотуев тоже светился весь, жалел только, что сам не видит, – зеркала, чтобы самому оценить работу, в мастерской не было.
– Завтра товарищ Дымобыков пожалует на примерку, велел передать, что будет, – сообщил, прощаясь, Пинай.
Но стоял, не уходил, теребил на груди пуговицу, явно что-то хотел сказать и не говорил, молчал.
Видя это, Степан Дмитриевич деликатно заметил:
– Сейчас ниточка на фуфайке лопнет, пуговка и отвалится.
– Я, – замялся, засмущался Пинай, – что спросить хочу у тебя…
– Что же?
– Ты вот чаешь воскресения мертвых и жизни будущаго века? – Лицо Пиная мучительно исказилось, с таким трудом дался ему вопрос. – Чаешь? А?
Вопрос был неожиданный, будто выстрел. Что на такой ответишь? Скажешь правду – непонятны последствия. Что у этого Хохотуева на уме? Хотя вроде человек он хороший, в людях Степан Дмитриевич разбирался.
«Чаю?» – спросил он у самого себя, видя, с каким напряжённым взглядом ждёт его ответа Пинай. Собственно говоря, и Степан Дмитриевич чувствовал это кровью, он был и так уже частью жизни этого «будущаго века», немаленькая его частица была давно уже там, в тех невидимых для глаза местах, где нет мёртвого, где только живое, где всё напитано божьим светом. Где живые его дети, созданные его трудом, все эти кикиморы и святые, грешники и воины-победители, где даже будущая статуя Дымобыкова имеет право пребывать в святости. Но разве о таком скажешь? Себе-то не всегда говоришь, а другим зачем?
Не дождавшись, Хохотуев продолжил сам, и второй вопрос прозвучал не как выстрел – как канонада:
– В жизнях будущаго века, когда тело человеческое воскреснет, татуировка останется на нём?
Вопрос сразил Степана Дмитриевича вповал. Он хотел было отделаться шуткой, но едва приоткрыл рот, как за дверью раздался голос:
– Товарищ Рза, можно к вам? Это я, старшина Ведерников, помните, я вас подвозил? У меня дело до вас.
– Как не помню, конечно помню. – Степан Дмитриевич возблагодарил Господа, что не придётся отвечать на вопрос – пока, во всяком случае, не придётся. – Милости прошу, заходите.
Командир гужбата НКВД боком сунулся в мастерскую Степана Дмитриевича. Был он бледный, вид имел болезненный и помятый, на лице под левым глазом набух синяк, свежий ещё, не синий. Увидел Хохотуева, оробел совсем, хотя, подумать: на общественной лестнице Хохотуев и он – два полюса. Хохотуев – обыкновенный зэк, да хоть бы с правом перемещаться без сопровождающих, он, старшина Ведерников, – лицо, законом уполномоченное таких вот субчиков стро́жить и конвоировать. Разница была ощутимой. Только чувствовал старшина Ведерников: разница-то, конечно, разница, да мало что та разница значит. Исходила от заключённого Хохотуева некая магнитная сила, которая притягивала одних и, как поджопник, отпихивала чужих – да так отпихивала, что кто-то плевался кровью. Даже воровские авторитеты, рассказывали старшине старики, не считали его за ссученного и соседствовали с Хохотуевым мирно. И правильно, говорили, делали.
Войдя, старшина Ведерников потоптался за порогом, помялся, пострелял глазами по сторонам, – видно, не ожидал служивый, что застанет лауреата с кем-то.
– Здравствуйте, – сказал он Степану Дмитриевичу.
Хохотуева он как бы и не заметил.
Пинай мгновенно преобразился, сменил на лице картинку, перешёл с трагедии на лубок.
– Здравствуй-здравствуй, друг мордастый, – сказал он в рифму. – Ты, Серёга, говори, я ушёл. – Хохотуев кивнул степенно Степану Дмитриевичу, хлопнул Ведерникова по-свойски по его опогоненному плечу и пошёл из мастерской вон.
Глава 17
Клуб в посёлке был невеликий, скромный – зал человек на семьдесят, сто от силы, не то что в Салехарде при Доме ненца.
Старшина Ведерников, начгужбата, сопровождавший Степана Дмитриевича до клуба, и тогда-то был деревянней некуда, когда они катили по тундре в аэронартах, а сегодня был деревянней вдвое. Да ещё этот непонятный свежий синяк под глазом. Вёл себя Ведерников напряжённо, на вопросы отвечал невпопад, будто мыслью плавал в мрачных каких-то далях, и тот мрак, в который он уплывал от Степана Дмитриевича, оседал на его словах, движениях, на бледном его лице. Это был другой старшина Ведерников, изменённый. Что-то ело его изнутри и мучило, только что – Степан Дмитриевич спросить стеснялся, особенно про синяк.
Клубный зал жил жизнью клубной, искусственной – а какой ему ещё жизнью жить? Привычно улыбался с портрета Сталин из неглубокой глубины сцены – своей привычной, мягкой, родной, отеческой, знакомой до слёз улыбкой. Привычно звали с плакатов лозунги – всё выше, и выше, и выше стремим мы полёт наших птиц… Хотя какие здесь, в тундре, птицы? Одни болотные, да озёрные, да морские. А выше только орлы да соколы – сталинские соколы и орлы. Из непривычного, не похожего на иное, были рокочущие, рвущие разум, озарение дарующие слова, протянутые транспарантом над сценой: «Радий – родине!»
Степан Дмитриевич улыбнулся.
«Слава радио, – понял он. – Радий родине». Всё вставало теперь на место.
Старшина Ведерников как вошёл, так сел на стуле в предпоследнем ряду, слился с деревом и сидел на нём неподвижным сиднем.
Степан Дмитриевич внимательно оглядел пространство, оценил взглядом художника перспективу и возможности сцены. Походил вдоль пустых рядов. Глазами сунулся в свежий номер газеты «Красная Скважинка», повешенный на стене у входа (с грифом «За пределы производства не распространяется»), почитал в газетной передовице наставительные слова некоего товарища Т. о повышении бдительности на наступательном этапе войны (слова были обильно украшены цитатами из товарища Сталина), зацепился глазом за фразу «Часы-ходики – в каждое общежитие», прочитал на полосе ниже призыв «Разоблачайте симлодов!», удивился новому слову, спросил у старшины с синяком:
– Сергей, старшина Ведерников, а кто такие симлоды?
– Симулянты и лодыри, – ответил старшина равнодушно.
– Спасибо, – поблагодарил Степан Дмитриевич.
На сцене что-то происходило. Театр какой-то творился, вяло репетировали актёры. Перед ними, к залу спиной, в