Один, пониже, тёмный лицом, с торчащей клочьями, как будто крашеной бородёнкой, наполнил воздух утробным кашлем – то ли прочищал лёгкие, то ли болел чахоткой. Второй, подбитый его примером, закашлял тоже, утробно и с хрипотцой.
Ведерников молчал выжидающе, не вылезая из своей крепости на полозьях, а эти двое всё кашляли, переглядываясь, и косили глазами на старшину. Потом они перестали кашлять, и тот, что был с собачьим лицом, бесноглазый и какой-то весь перекошенный, заулыбался и сказал старшине:
– Наш, наш, вылезай, помнишь? Помнишь, помнишь, ку́ли мо́бо, сюда иди.
И старшина вспомнил. Это были те двое из снов-кошмаров, мучавших его ночами в больничке. Там была ещё какая-то рыба и эти вот нечеловеческие слова, которые ему повторили только что. Они уговаривали его отрезать у замполита голову, и, кажется, он её отрезал, и голова Телячелова смеялась и говорила ему что-то такое, о чём он уже забыл.
– Ага, вспомнил, гьюлитолы́гл? Иди отведай нашего чифирку.
Старшина вылез на сырой мох, карабин остался на сиденье в кабине.
«Удивительно, – подумал Ведерников, – что собаки ни лаем, ни рыком не встретили появление чужаков. Как будто это не люди вовсе, а что-то вроде дерева или камня, что-то мёртвое и только кажущееся живым».
Он стоял на заболоченной почве и чувствовал, как земля под ногами начинает медленно прогибаться, засасывая его в себя. Сапоги увязли почти по щиколотку, нужно было либо идти вперёд, либо возвращаться в кабину. Он выдернул сапоги из болота и захлюпал к этим двоим чертям.
– Наш, – сказал чёрт собачий.
– Ваш? – переспросил старшина, потому что сказавший «наш» это слово не проговорил, а прокашлял.
– Наш, – согласившись с собачьим чёртом, утвердил чёрт мелкий, пестробородый.
– Ваш? – переспросил старшина, словно перепроверял правду.
Он вдруг понял, что понимает их речь, этот кашель, эту дохлятину, эту со слюнями и смрадом исходящую от них силу – опасную силу, страшную, чужую и почему-то близкую.
У бесноглазого с собачьим лицом заиграла в руках дощечка, она пела голосом ветра, и старшине сделалось легко и спокойно. Он уже приблизился к костерку и стоял теперь, прислушиваясь к себе и не обнаруживая внутри ни отчаяния, ни гнилостного привкуса страха. Сама мысль о гневе полковника была глупой и до смешного нелепой – что есть гнев и страх перед наказанием, когда здесь, сейчас, перед ним льётся в воздухе волшебная песня и, проникая в каждую клетку тела, наполняет её воздушной лёгкостью.
Черти тоже были уже не черти, а два добрых тундровых старичка – один добрый играет на деревяшке, другой кивает старшине, как товарищу, и протягивает ему питьё; тот пьёт что-то удивительное и лёгкое, и от выпитого яснеет его голова.
– Небом пахнет, – говорит старшина и начинает болтать без умолку о своём довоенном детстве, о маме, о землянике в сметане, о первой своей школьной любви, о бросившем их с мамой отце, о том, как он просился на фронт, а военкомы сказали «нетушки» и сюда его, на Скважинку, в лагохрану, а он курсы миномётчиков кончил, и ему бы фашистов бить, а он ещё ни одного фрица не укокошил. Рассказал про суку Телячелова, как замполит ему грозит трибуналом, про стрельбу на третьем внешнем посту охраны, про полковничью жену рассказал, про Ванюту рассказал и про то, что приказано ему туземца убить, а он лучше привезёт его в лагерь и сдаст на руки сволочи замполиту. Только где его, туземца, найдёшь, он же в тундре знает каждую тропку.
– Это да, комариного человека в тундре найти непросто, он как хамелеон-зверь, по какому месту идёт, такого цвета бывает, – отвечали ему в два голоса добрые старички-приятели, – но ты же друг, а не помочь другу – это как помогать врагу. Ой, обидели тебя, – говорили ему приятели, подливая и подливая зелье из старой солдатской каски, – ой, сильно обидел тебя негодяй начальник, убить тебя хочет, трибунал-расстрел тебе хочет. Ты наш друг, мы тебе Ванюту найдём, хочешь – его убей, хочешь – вези к начальнику, мы поможем, мы своим помогаем. А то хочешь, мы сами его убьём?
Потчевавший старшину старичок прислушался к поющей дощечке и сказал, опустив веки:
– Слышу, добрый ветер мне говорит: убьёшь ты комариного человека, привезёшь ты его к начальнику – злой начальник тебя всё равно обманет. Он твоей смерти хочет. Надо смерть опередить, обогнать её, убить её, твою смерть. Мы друзья твои, мы тебе поможем. Вот скажи мне, я давно думаю. В Салехарде на стадионе гоняют мячик… как это по-русски, футбол? Мячик бьют, пинают его ногой – ты скажи, мячику больно? Он живой? Мёртвый? Что у него внутри? Он как голова, круглый. Может, он и есть голова, только спрятанная в мешок из кожи? Мёртвая голова, живая. Лучше мёртвая, ей не больно…
На дне каски жидкости почти не осталось, только ржавая, нечистая муть, Собакарь спрятал свой инструмент, выпил одним махом остатки, и все трое зашагали на островок из повёрнутых к востоку деревьев. Выбрали поляну поглаже, Темняк обошёл её всю, развернул черепа оленей, насаженные на покосившиеся шесты – останки капища самоедского. Теперь они смотрели на запад и не мешали его важным приготовлениям. Темняк глянул на безусого старшину, на его голую, обритую голову, потом – безнадёжно – на лишаи, обложившие череп Собакаря, и обречённо провёл ладонью по своей прореженной бороде.
Морщась и покрякивая от боли, он вырывал из подбородка по волосу и выкладывал из них неширокий круг – на широкий не хватило бы материала. Закончив с этим, он отыскал камень, круглый, как костяной шар, установил его в центре круга и сверху положил на него гладкий кусок железа, обточенный морем или рекой. После этого стал ходить кругами, легонько притопывая подошвами и в такт им прихлопывая сухими ладонями. Так учил его дальний родственник, великий шаман Байыр, пришедший когда-то в тундру с берега реки Чадаан и побеждённый Ябтиком Пэдарангасавой в шаманской битве. Ябтик – родич Ванойты, и теперь настала пора расквитаться за поражение. Он, Темняк, это сделает.
Ровно на девятом круге кусок железа свалился с камня и чуть откатился в сторону, не пересекая волосяной границы.
– Там он, туда нам, – лбом указал Темняк в направлении, куда откатился кусок железа. – Едем, нарты у тебя быстрые, как стальная птица. Как они, по-вашему, называются, по-русски? «Мессершмитт», «юнкерс»?
Юноко, олень-двухлетка, слизывал влагу с мелких листьев стелющейся по почве ивы и карим глазом поглядывал на хозяина. Нарты