— Еще немного, друже, — отвечал Алекса.
— Говоришь, там много партизан?
— Очень много. Бригада!
— Превосходно!
— Фортуна нам улыбается! — радовался Колачионе. Алекса неутомимо вел нас все дальше и глубже в горы Хомолья. В своих легких опанках, названных в сербской поэзии «крыльями горца», он свободно и бесшумно перепрыгивал с камня на камень, выступавший из снега. Его мускулистые ноги с широкими ступнями цепко держались на крутизнах. А мы скользили и падали.
Я уже продумал план действия. Прежде всего, говорил я друзьям, мы явимся к командиру партизанской бригады и объясним ему подробно, где расположены в Боре склады с оружием, взрывчаткой и обмундированием, где караульные помещения и казармы эсэсовцев, как расставлены бункера, в каком доме живет фронтфюрер Шмолка, в каком директор рудника Кребс. Все это известно Алексе… А потом мы же и проведем партизан в самый Бор…
Мое предложение всем пришлось по душе.
Антонио и Энрико запели на своем языке суровую и красивую песню:
Слов этих мы не понимали, но смысл их был ясен. Даже Николаус Пал воспрянул духом, бодро замаршировал, размахивая в такт руками.
Уже вечерело, когда Мусич радостно воскликнул:
— Пришли!
Он показал на снегу следы опанок.
Радостно-тревожное волнение охватило меня. Сейчас увижу этих людей, о которых столько думал. Как-то они меня встретят?
Колачионе с шумом потянул носом воздух и крякнул от удовольствия. Пахло дымом. Следы привели нас к скалам у Черного Верха. Лес здесь от множества костров был пронизан голубым туманом.
— Ну и маскировка! — укоризненно покачал головой Лаушек. — Как цыгане, даже охранения никакого нет. Подходи, кто хочет…
Однако нас тут же грозно окликнул часовой, стоявший с винтовкой под лохматыми ветвями ели, которого никто из нас не заметил.
— Стой, кто идет?
— Свои! — уверенно ответил Алекса.
Мы объяснили, кто мы и откуда. Часовой с любопытством слушал. К нам подошло еще трое партизан. Один из них оказался начальником полевого караула. Он приказал нас обыскать, отобрал оружие и только тогда разрешил пройти в лагерь.
— Вот как! Охрана все же есть. Первое впечатление обманчиво, — шутил довольный Лаушек.
По краю вырубки с наветренной стороны были навалены деревья, обставленные, как загородкой, хвойными ветками. А посредине поляны трещало пламя, клубы дыма, искрясь, поднимались в темно- фиолетовое вечернее небо, с вершин сосен падал оттаявший снег. Партизаны молча сидели у костров, покуривая, подкладывали в сильное пламя дрова и ворошили их, чтобы горели жарче. Одеты были кто во что: в шинели разных оттенков, цветов и покроя, в плащи из сыромятных шкур, в шали и суконные поддевки, будто собрались тут в общей беде воины и мирные жители нескольких государств и перемешали свои одежды. Только одно было у всех одинаково: на пилотках или лохматых шапках — красные звездочки.
Увидев нас, партизаны вскочили:
— Кто вы? Откуда? — посыпались вопросы.
— Из «Дрездена», — ответил Лаушек.
— Бежали?
— Да.
— Это рус, — сказал Мусич, указывая на меня, и спросил: — А где тут Неделько, горняк, знаете такого?
— Знаем, знаем, — послышалось несколько голосов.
— Вон Неделько, у того костра.
Мы целой толпой отправились к отдаленному огню.
— Неделько! — кричали партизаны. — Встречай земляка и гостей!
Раздвинув ветви заслона, к нам шагнул молодой, болезненного вида боец. Это и был горняк Неделько, о котором мне так много рассказывал Мусич. Друзья обнялись. Снова вместе!
По лагерю уже разнеслась весть о нашем прибытии. Все знали, кто я и кто мои спутники. Отовсюду к нам подходили партизаны.
— Рус? Ты си рус? Здраво, брате! Добро дошао! Како си?[8] — слышалось со всех сторон.
Меня оглядывали, ощупывали одежду, словно я упал с другой планеты, где все не такое, как на земле. Очень удивились, увидев, что куртка на мне немецкая, тодтовская, что сапоги обыкновенные, кирзовые, со сбитыми на сторону задниками, а пилотка такого же покроя, как и у них. Зато металлические защитного цвета пуговицы с выпуклыми звездочками, уцелевшие на гимнастерке, сразу убедили их, что я человек из социалистического мира. Одна плохо державшаяся пуговица вмиг оказалась оторванной и пошла по рукам. При свете костра ее рассматривали с таким жадным восхищением, как нумизмат разглядывает случайно найденную редкую старинную монету. Ее даже на зуб пробовали… С суровых заросших лиц не сходили радостные улыбки.
— Како си? Како си, брате? — робко и особенно настойчиво спрашивал человек с худым, костистым лицом, с улыбающимися светлыми-глазами.
— Па добро. Теперь хорошо, — ответил я по-сербски. И то, что я заговорил на их языке, вызвало всеобщий восторг, улыбки стали шире и ярче.
Кто-то обхватил меня руками и прижал к себе так, что я чуть не задохнулся, кто-то крепко поцеловал в губы, кто-то взял мою руку в свою, как в тиски, и не выпускал.
Худой боец порылся в тощей торбе и достал кусочек молодого сыра.
— Ешь, пожалуйста. Ешь, брате.
Нас усадили у огня на овечьих шкурках и принялись угощать кто чем: пресными лепешками, черносливом, печеной кукурузой. Я не успевал отвечать на вопросы: как попал в Югославию, как бежал из лагеря, где сейчас наступает Красная Армия, как живут советские люди; интересовались, где я учился, и женат ли.
От волнения у меня перехватывало дыхание. Сколько радушия и горячего чувства было в этой встрече, в этом наивном, почти детском любопытстве, сколько чистой веры во все наше лучшее, передовое, светлое!
Но я не забывал о нашем плане и напомнил о нем своим товарищам.
— Да вас тут и вправду до черта! — спохватился Лаушек. — Чего же вы сидите? В чем дело? Почему не идете на Бор?
— Неделько, зашто не идете на Бор? — строго повторил Мусич вопрос чеха.
Горняк пожал плечами:
— Приказа нет, как пойдешь?
— Целый месяц сидим без дела, — добавил другой.
— Вот так штука! — удивился Лаушек.
— Не может быть, — не поверил Колачионе. — Какое же вы тогда войско? О чем думают у вас в штабе?
— Кто знает? — развел руками Неделько. — У нас все есть: ружья, пулеметы. У меня вот еще и