Когда он выступал перед врачами, я в какой-то момент просто заплакал. Его речь не найдешь в интернете, а жаль. Наверное, никогда в жизни я еще не был так горд, потому что в тот день шеф раскрыл глаза очень многим. Он буквально взорвал черепные коробки всех, кто тогда был на конференции. Ему даже не аплодировали. Можете себе представить? Никто не осмеливался нарушать тишину, пока он не вышел из зала. Они просто растерялись. О чем он говорил? Поверьте, это неважно. Важно как.
Он говорил сначала про Дэвида Филлипа Веттера. Про несчастного мальчика с грустными большими глазами и редким комбинированным иммунодефицитом из Техаса, который по воле рока и своих родителей жил в стерильном пузыре от первого до последнего дня, пока не умер в 13 лет. Но это не просто мальчик. Это символ того, что происходит сейчас со всем человечеством. Мы – человечество, помещенное в стерильный пузырь. И если сегодня проделать в этом пузыре мельчайшее отверстие, то через него внутрь с бешеной скоростью начнут проникать бактерии, которые убьют всех нас. Быстро и безжалостно.
Он говорил, что в современном мире все нацелено на потребление, на стимулирование продаж. Производители принтеров заставляют вас регулярно покупать картриджи с чернилами, а любую бытовую технику делают таким образом, чтобы она переставала работать ровно в конце гарантийного срока. Зарядки для телефонов специально делают так, чтобы они быстро выходили из строя. А программные продукты теперь требуют подписку с ежемесячной оплатой, о которой вы забываете и платите несколько лет за то, чем не пользуетесь. И это рынок. В этом нет ничего удивительно или опасного. Пока этот же рынок в еще большей степени не начинает управлять медициной, здравоохранением в целом.
Путь, по которому пошла медицина, это путь абонентской платы, сменных картриджей и зарядок, которые служат очень недолго. Медицина создает костыль, который необходимо очень часто заматывать изолентой, чтобы он окончательно не сломался. Никому не нужно, чтобы люди не болели. Это лишает тех, кто наверху, возможности управлять этим процессом, нажимать на рычаг в нужный момент. А если население вырастет невообразимо? Действительно, тогда всем будет плохо. Поэтому нас не делают сильными – нами управляют.
Борис Андреевич говорил, что в Нюрнберге врачей судили за преступления против человечества, за безжалостные эксперименты над людьми, а современную медицину надо судить за обратное – за то, что она не делает ничего, чтобы человек стал сильным. Чтобы он в принципе не болел. Чтобы он нуждался в этой самой медицине хотя бы вдвое, втрое реже. А может, вообще никогда. И не говорите мне, что это невозможно. Это еще как возможно! Это просто необходимо! И не происходит только лишь потому, что в современном мире хорош тот прибор, который выходит из строя на следующий день после того, как у него кончается гарантия. Хорош тот человек, который тратит половину жизни на лечение и умирает, выйдя на пенсию. Это просто идеал, к которому все стремится.
Он говорил, что медицина смотрит в будущее лишь с этих позиций. Она всерьез не рассматривает права тех, кто еще не родился. У них вообще нет прав, а раз так, зачем их учитывать. Ведь если бы они заговорили, то сказали бы: сегодня вы – наши родители и прародители – должны пойти на все, чтобы завтра мы были лучше вас. Обратитесь к генетике, дайте нам хотя бы шанс стать сильными, стать гражданами космоса и не бояться сдохнуть в своей спальне, а иметь возможность жить в других мирах, а не только в этом забытом Богом месте по имени Земля.
Есть так много историй, которые Борис Андреевич мне рассказывал, завораживая воображение, меняя все внутри меня. И так много того, что я видел своими глазами. И того, что рассказывали другие. Когда надо, он был весельчаком, когда надо – серьезным. Иногда мне даже казалось, что вот таким должен быть сам Бог. Особенно когда он говорил так: «Реальности нет, Клавдий. У человека просто есть большая необходимость ее создавать каждый миг. Понимаешь? Необходимость». А потом добавлял: «Не надо говорить, что мы выжили как вид и добились так много, потому что у нас есть эта необходимость. Пчелы пока добились того же».
Борис Андреевич открыл здоровый глаз и посмотрел на меня. Сначала спокойно. А потом улыбнулся и снова закрыл глаз, кажется, чтобы не заплакать.
– Значит, она была права. Ты все вспомнил.
По дороге в столицу Борис Андреевич был неразговорчив. Много смотрел на меня украдкой, думая, что я не замечаю. Я старался не отвлекать его от мыслей. Хотел так много обсудить с шефом, но он был еще очень слаб физически, и я не брал на себя инициативу в разговоре, не затрагивал тем, которые могли быть ему неприятны. Из новостей я узнал, что стал невольным участником действий преступной группы. И что меня вызовут на допрос. Это было скверно. И все же я должен отложить на время свои дела.
Я еще не рассказывал, но у меня сложные отношения с моей памятью. Наверное, пока мы едем в машине и за окном один неприглядный пейзаж сменяется другим, а шеф задумчив и молчалив, я могу немного рассказать об этом.
Я не помню себя до пятнадцати лет. О том, что было со мной в детстве, я знаю от госпожи Оберхойзер. Марта сидела у моей постели, когда я проснулся в день своего пятнадцатилетия. Она сидела ровно, положив ногу на ногу, и курила. Очень хорошо помню, что она была в пиджаке со стоячим воротом. Я смотрел на нее молча, не понимая ничего. Это было очень странно, если бы я тогда смог что-то понять. Фактически именно тогда началась моя сознательная история.
Обычно люди рассказывают, что помнят себя с двух-трех лет. И, как правило, первые воспоминания очень расплывчаты. Какие-то образы, слова, действия. Я родился, уже умея все. Я умел говорить, знал, как устроен мир. И, как выяснилось, неплохо разбирался в математике. Единственное, что я не умел – вспомнить, что было вчера, или позавчера, или когда-то раньше. Там было черное пятно.
– Твое имя Клавдий, – были первые слова, которые я помню и которые произнесла Марта.
– Хорошо, – сказал я.
– Что ты помнишь? – спросила Марта, выпустив табачный дым.
– Ничего, – ответил я.
– Умножь тринадцать на тридцать восемь, – попросила