— Заботит меня, князь Дмитрий Михалыч, почто на месте топчемся, когда нам под Москвой уже стоять надобно.
Алябьева другие воеводы поддержали; Минин их урезонивал:
— К чему препираться, прав князь Дмитрий: эвон как по пути мясом обрастаем, Русь раскачиваем, эвон сколь ратников прибывает.
Молчавший до того воевода Михайло Дмитриев заметил:
— То, Кузьма Захарьевич, может, и так, но дале тянуть нельзя, иначе появятся под Москвой новые вражеские хоругви...
Накануне отъезда из Ярославля Авраамий имел с Пожарским долгий разговор. Князь хмурился, обиды на воевод высказывал:
— Нижний Новгород мне ополчение доверил, но воеводы мнят себя велемудрыми. Я же их умом мыслить не желаю, к Москве приведу ратников не малым числом и не скопищем.
Провожая келаря, пообещал:
— Архимандриту и лавре, отче, передай: на неделе Ярославль покинем. — Повременив, вздохнул: — Не личного ищу и не корысти ради согласие давал я. Коли же когда заблуждался, то не по злому умыслу.
Под Ростовом Великим князь Дмитрий Михайлович, опередив ополчение, завернул в Спасский Суздальский монастырь поклониться гробам своих предков, какие род от Рюриковичей вели.
Тихо и покойно в монастырском дворике, и никто не мешал Пожарскому оставаться один на один со своими думами.
Безмолвны замшелые плиты, скрывая многие тайны человеческих жизней. Да и кто обвинит предков князя Дмитрия? Служили отечеству и государям по чести и совести.
Опустив голову, Пожарский долго ходил между могил. Потом вошёл в монастырскую церковь, отстоял обедню вместе с монахами и, прощаясь, протянул архимандриту кожаный кошель с монетами:
— Помолитесь, отче, за упокой близких мне, молитесь за успех дела нашего правого...
По оттепели, в паводок, повёл гетман Ходкевич хоругви гусар и роты жолнеров к российскому рубежу. От Бреста до Смоленска вёрст пятьсот и в месяц не уломали. От Западного Буга до Днепра не одна переправа, и на речных разливах в трое, четверо суток не всегда управлялись.
У Смоленска дожидалась Ходасевича сотня каневских казаков. По требованию короля привёл их походный атаман Рябошапка, седой, с лицом, посеченным саблей. В той сотне отыскался и Тимоша. За два лета заматерел Тимоша, степными ветрами задубило кожу, и не в одном набеге за Перекоп играл он со смертью. Но то были походы и схватки с неприятелем, а ныне скакал Тимоша с ляхами на Русь. Не радовало его весеннее тепло и музыка, какая постоянно играла в колонне шляхетского воинства.
Бывало, прежде любил Тимоша ту пору весны, когда земля, отойдя от зимы и отпаровав, подсыхала, бралась корочкой, а степи одевались в зелёный покров и зацветали подснежники и ландыши, а чуть позже распускались воронцы и вытягивали головы маки.
В этом походе Тимоша весны не чувствовал. Когда походный атаман объявил идти с Ходасевичем на Москву, Тимоша сначала не задумывался, но у Смоленска, увидев разрушенный и сожжённый город, вдруг оторопел: куда и зачем идёт он на Русь? Прежде хаживал он на Москву с Болотниковым, но тогда народ хотел посадить на царство Димитрия, а теперь панов, какие в Кремле закрылись, спасать и Владислава на российский престол сажать. Тимоша русич и смотрит, как ляхи разоряют российские города и деревни, а копыта их коней вытаптывают российскую землю... Смерть российскому мужику несут гусары и жолнеры. Так отчего Тимоша им пособник? Не доведи Бог убивать русичей!
Поделился сомнениями с атаманом, но походный рассердился:
— Забудь о том, ты королю служишь...
И был месяц изнурительной дороги, когда хлестали дожди и в грязи по ступицу застревали обозы. Сушились и обогревались у костров, спали на еловых ветвях или в сёдлах и подтягивали животы на жидком кулеше. В Вязьму въехали уморённые, и Ходкевич приказал полкам сделать недельный привал.
Каневцам места в посаде не досталось, и походный атаман дозволил казакам жить на постбе, по ближним деревням. Десяток каневцев облюбовали деревеньку верстах в трёх от Вязьмы. Пяток изб, обнесённых жердевым тыном, лепились к лесу. В деревне старики и старухи да бабы с ребятишками. Глухой беззубый старик прокричал Тимоше:
— Почто же ты, сын, с ляхами, ты-то не шляхтич? Тебе бы в земском ополчении место!
Вконец разбередил старик Тимошину душу. Как жить ему?
Зимой ледяно выстудило келью, и на толстых бревенчатых стенах у зарешеченного оконца — иней мучным налётом. Даже весеннее тепло не проникает в келью.
Зябнет Гермоген, не греет кровь его дряхлое тело. Ему бы в трапезную, где печь гудит, к огню поближе, но стража у дверей.
Давно уже никто не переступает порог его кельи. Но на Сретенье явился вдруг Струсь. Разговор повёл сначала по-доброму:
— Слыхал ли ты, поп, что шведы заставили новгородцев присягнуть королевичу Филиппу? Отпиши им, пускай сохраняют верность Владиславу.
— Не звал я вас, латиняне, и не получите моего благословения. Не соглашусь яз ни на Филиппа, ни на Владислава. Оставь меня, не вводи во грех!
Струсь зло рассмеялся:
— Эй, стража, не давайте попу еды, может, поумнеет!
Перевалило на вторую половину февраля-снежника. Тихо угасала жизнь патриарха...
Скончался непримиримый и упрямый, несговорчивый и несломленный владыка Гермоген, а к Москве подтягивались две силы.
Гонсевский на Думе объявил:
— Панове, крулю угодно видеть гетманом над рыцарством, какое в Московии, вельможного пана Ходасевича.
Оставив Кремль на полковника Струся, Гонсевский вместе с боярином Михайлой Салтыковым отъехал в Речь Посполитую...
К концу подходило и время, отведённое историей «Семибоярщине»; коли победит коронное войско, на московский трон сядет Владислав либо сам Сигизмунд; ополчение одолеет — Земский собор царя изберёт...
Андрейка ещё спал, а Акинфиев уже двери кузницы открыл, горно раздул. В избах затопили печи, потянуло дымом. Артамошка подумал, что с той поры, как ушли из-под лавры Сапега и Лисовский, всё здесь изменилось, Клементьево заново отстроилось. С западной стороны от монастыря, по настоянию Дионисия и Авраамия, на возвышении, именуемом горкой, срубили первые домики, и городились дворы Пушкарной и Стрелецкой слобод. Мастеровые из сельских и монастырских стараются, не кому-нибудь возводят — стрельцам и пушкарям, защищавшим лавру.
Дома получались ладные, высокие, с подклетями, с резной обличкой. Рамы оконные пузырями бычьими затянуты.
Встал Акинфиев на пороге кузни, залюбовался. Вот-вот застучат топоры,