Генуэзец воззрился на него со смесью деланного презрения и надежды на лице.
– Существует очень древний русский закон… от корней Руси, от самого ее изначалья. Злодейство, совершенное на братчине, во хмелю, считается чуть меньшим злодейством, и, значит, на злодее – чуть менее вины. Ведь всякий, кто идет на пир, ведает, что за чашею вина или меда хмельного скоро теряется образ Божий в человеке… Одно – жизнь повсядневная, иное – время братчинное. На пиру – от зла только успевай уворачиваться, ибо бес близок. Вот я и раздумываю: вспомнить ли мне о древнем законе или не вспоминать? Ты, фрязин кривой, с братчины идучи, со своим прислужником закон преступил… и тут как повернуть: отселе глядючи, пир-то ты уже покинул, а оттуле смотрючи, хмель-то в тебе тот самый играл, что ты у меня в гостях во уста свои принял. Вот я и недоумеваю: ежели тако, то ты мертвец, а ежели инако – живец, со службой распростившийся да серебра казне нескудно отдавший, ибо книга, за ветхостью лет ее, дорога, но дом и прочее имущество сохранивший… Нет, не пойму пока, что мне с тобой делать.
Друнгарий судорожно глотнул. Кадык его прыгнул вверх и опустился.
«Разумеется… Ничего, кроме казни не ждал, настроился уйти героем, а тут с ним играют, и броня его уже трещину дала. Но во что играют? Тут бы право заявить свое, государем дарованное, самому судить, мимо градских и фемных властей. Но, во-первых, давал когда-то древний умник добрый совет: «Если ты топотирит или имеешь какую другую власть, подчиненную власти стратига, не противодействуй ему, а слушайся его с полной покорностью». Я не какой-нибудь топотирит, я намного выше, однако власть стратига здесь огромна, разумно ли публично вступать с ним в спор? И, во-вторых, это можно будет сделать позже, а ныне хочется посмотреть, что за шутку решили с ним сыграть стратиг с митрополитом, ведь они люди не глупые, придумали нечто особенное…»
Генуэзец с трудом разомкнул уста, постоял с открытым ртом, не решаясь заговорить, а потом все-таки произнес:
– Как мне склонить твою память, князь, к тому, чтобы она послужила тебе наилучшим образом?
На лице его отразилось борение. Он как будто проклинал себя за свою слабость и приготовился взять только что сказанные слова назад, но… пока что не брал.
«Ага, вот уже и князь, а не «варвар»…»
Князь тяжко вздохнул. Он не торопился, давая генуэзцу утвердиться в собственной слабости.
– На то, скажу тебе, мятежник, есть иной древний закон. И тоже существует он от начала Руси. Ведомо лихой человек не заслуживает снисхождения, а единожды оступившийся может получить ослабу. Каков ты, я теперь не ведаю. Были бы послухи, люди доброго состояния, доверия достойные, кои высказались бы за тебя, тут бы и делу конец. Но кто будет за тебя послухом? К кому мне ухо приклонить? Товарищи твои, латиняне, чай, солгут, желая тебя спасти. А прочие служильцы разорвать тебя готовы… Разве что владыка… ему поверю. Ты ему не враг и не друг, а случайный человек. Как он скажет, так тому и быть. Хочешь ли, он за тебя передо мной предстательствовать будет?
Друнгарий, поняв, что его ведут по какому-то неясному пути, а иные дороги заперты, просто склонил голову в знак согласия.
Тогда Глеб Белозерский обратился к митрополиту:
– Владыко, имеешь ли желание печаловаться о судьбе раба Божия Крестофора Колуна?
Герман нахмурился, помотал головой сердито:
– Нет, не имею такового желания. Нимало не имею!
Апокавк посмотрел на него с удивлением, подсудимый с горечью, прочие с непониманием. И только стратиг сохранил полнейшее хладнокровие.
– Отчего, владыко?
– О дурном человеке к чему печаловаться?!
– В чем скверна его?
Генуэзец пробормотал:
– Какие-то… недостойные уловки… – Но никто его не услышал, и, кажется, он и сам не очень желал, чтобы его услышали.
– Порушил девичество рабы Божьей Марии, наставил ее на обман и сам обманул, мужем ей не став.
– Растление девицы – грех и дурно. В том ему бы покаяться своей, латинской власти церковной. Но, может, искал он стать ей законным супругом, да не успел, нашим правосудием запертый?
«Вот, значит, куда они гонят зверя…» – сообразил Апокавк.
– То было бы по-христиански, и я молвил бы за честного человека доброе слово. Но ты бы вспросил его, княже, любит ли девицу и желает ли супругой ее сделать?
– Ответствуй, мятежник, добрый ли ты христианин?
Генуэзец окаменел. Только глаза его вращались, отыскивая, кажется, как бы выскочить из глазниц. Друнгарий издал хрип, похожий на орлиный клекот. Дар речи покинул его.
– Не гневи напрасно, ответствуй! – нажал князь.
Друнгарий сипло каркнул:
– Низкая кровь…
– Колеблешься, стало быть? Ну так и я вместе с тобой колеблюсь, – как ни в чем не бывало, заговорил Глеб Белозерский. – Я тебе помогу, авось впитаешь истину Царства нашего вполне. Оба вы крещены. Оба вы на ложе миловались с радостию, и в те поры никто о крови не думал. Но кто вы такие? Она – дочь князьца таинского, значит, не простой человек, а знатный. А ты кто таков? Сын шерстянщика, пошлого торгового человека, своими трудами да милостью государевой от гноища к высотам поднятый. Так кто кому честь делает: княжна купцову чаду или купцово чадо княжне? Я, благородного Рюрика потомок, на вас обоих гляжу якобы с вершины великой на подножье. Но в женах у меня сестра старейшая твоей, мятежник, невесты. Породнимся же, жбан фряжский, покуда милостив я и позволяю свадебным нарядом высокородной девицы грехи твои покрыть. Понял ле?
Начинал говорить наместник спокойно, но чем более высказывал мысли свои, тем более распалялся. И к концу разъярился так, что слова его вылетали из уст, словно львиный рык.
– Да… – прошептал генуэзец.
– Громче! Все должны слышать! – рявкнул князь.
– Да! Я хочу жениться.
Тогда вступил в дело Герман:
– Буди милостив к нему, княже. Вот мое слово пастырское.
– Будет ему моя милость. Будет! Пока не сведаю, что свояченицу мою хоть в малом обидел. Помысли о себе, фрязин неверный, восхочешь ли обижать ее сего дни, назавтрее, или через год, или через десять лет… В ее счастии – твоя жизнь. А ты, владыко, готовь свадебку. Поста никоторого нет, венчаться нонче же велю, пир у тебя, милосердого пастыря, на подворье. Иноков помоложе на посылки разгони, дабы им не в соблазн празднование свадебное пошло. А третьего дни дела друнгарские мятежник наш новому друнгарию сдаст. Все ли ладно? Нет, не все. Светлейший патрикий… имеешь право на царский суд…
«Вспомнил наконец-то! Вежлив… Или с Москвой ссориться не желает».
– Станешь ли оспаривать волю мою?
Апокавк помолчал для солидности. Для себя он давно решил: князь с митрополитом устроили судьбу латинянина-бунтовщика с ловкостью и весельем, тупая казнь – всегда хуже. Поэтому…
– Нет, не стану.