Дюме и чинная г-жа Латурнель внимательно наблюдали за Каналисом, и его характер стал предметом разговоров между ними и г-жой Миньон. Каналис почувствовал на себе результат этих бесед, не умея найти ему объяснение. Его уже не баловали вниманием, на лицах уже нельзя было прочесть восхищения первых дней, а между тем к Эрнесту начинали прислушиваться. Вот почему за последние два дня поэт усиленно старался пленить Модесту и пользовался каждой минутой, когда мог остаться с ней наедине, чтобы опутать ее сетью страстных признаний. Яркий румянец Модесты выдал обеим девицам д'Эрувиль, что наследница с удовольствием слушает восхитительную любовную арию в восхитительном исполнении, и, обеспокоенные успехом противника, они, как мы уже упоминали, прибегли к обычному в подобных случаях ultima ratio[94] женщин, к той клевете, которая редко бьет мимо цели, ибо вызывает сильнейшее физическое отвращение. Садясь за стол, поэт заметил, что чело его кумира омрачилось; он увидел в этом результат вероломства г-жи д'Эрувиль и решил, что необходимо предложить себя Модесте в качестве мужа, как только найдется возможность поговорить с нею наедине. Прислушиваясь к язвительным, хотя и вежливым замечаниям, которыми обменялись Каналис и обе благородные девы, Гобенхейм подтолкнул локтем своего соседа Бутшу, указывая глазами на поэта и на обер-шталмейстера.
— Они потопят друг друга, — проговорил он на ухо горбуну.
— Каналис достаточно талантлив, чтобы потопить себя без посторонней помощи, — ответил Бутша
Во время обеда, отличавшегося необыкновенным великолепием и изумительной сервировкой, герцог добился крупного перевеса над Каналисом. Модеста, получившая накануне заказанную ею амазонку, заговорила о верховых прогулках по окрестностям. Беседа приняла такой оборот, что девушка невольно высказала желание посмотреть на охоту — удовольствие, ей доселе незнакомое. Герцог тотчас же предложил Модесте показать ей это зрелище в королевском лесу, расположенном в нескольких лье от Гавра. Благодаря своим связям с обер-егермейстером, князем Кадиньяном, он уже предвидел возможность развернуть перед глазами девушки картину царского великолепия, ослепить ее, обольстить пышностью придворного мирка и пробудить в ней стремление проникнуть туда путем замужества. Взгляды, которыми девицы д'Эрувиль обменялись с герцогом, были замечены Каналисом; эти взгляды так красноречиво говорили: «Наследница — наша!» — и поэт, ресурсы которого ограничивались личным обаянием, решил немедленно добиться от девушки залога ее расположения. Модеста была почти испугана тем, что в своих отношениях с д'Эрувилями она зашла дальше, чем ей того хотелось. Вот почему, гуляя по парку после обеда, она намеренно опередила с Мельхиором остальное общество и, поддавшись естественному женскому любопытству, позволила поэту догадаться о клевете Элен; в ответ на негодующее восклицание Каналиса она попросила его хранить молчание, и он обещал ей это.
— В высшем свете, — сказал он, — злословие считается узаконенным приемом борьбы; оно оскорбляет вашу честную натуру, я же над ним смеюсь, я даже доволен: если дамы д'Эрувиль прибегают к этому средству, то они, очевидно, считают, что интересам его светлости грозит большая опасность.
И тотчас же, воспользовавшись преимуществами беседы с глазу на глаз, Каналис стал шутливо оправдываться перед Модестой; он говорил так остроумно и так страстно благодарил ее за откровенность, в которой усматривал проблеск любви, что девушка увидела себя связанной с поэтом не меньше, чем с обер-шталмейстером. Чувствуя, что нужно быть решительным, Каналис, не долго думая, объяснился ей в любви. Он давал Модесте клятвы, в которых его поэзия сияла, как луна, ловко вызванная в нужный момент на небосвод; он с блеском описывал красоту своей белокурой спутницы, так прелестно одетой для семейного праздника. Притворная экзальтация, которой способствовали вечер, листва деревьев, небо, земля, — вся природа, увлекла влюбленного искателя богатства дальше, чем того требовал здравый смысл, он начал говорить о бескорыстии и благодаря изяществу своего стиля сумел дать новый вариант старой темы Дидро: «Полторы тысячи франков и моя Софи» или «С милой рай и в шалаше», то есть темы всех влюбленных, которым хорошо известно состояние будущего тестя.
— Сударь, — сказала Модеста, насладившись мелодией этого прекрасно исполненного сольного номера с вариациями на давно известную тему, — благодаря свободе, предоставленной мне родителями, я могла вас выслушать, однако обратиться вы должны прежде всего к ним.
— Но скажите мне, — воскликнул Каналис, — что вы охотно исполните волю родителей, если я добьюсь их согласия!
— Я боюсь, — ответила она, — что причуды моего отца могут уязвить законную гордость представителя такого старинного рода, как ваш; дело в том, что граф де Лабасти желает передать внукам свое имя и титул.
— Ах, дорогая Модеста, какие только жертвы не принес бы мужчина, чтобы доверить свою жизнь такому ангелу-хранителю, как вы?
— Вы, конечно, поймете, что я не могу решить в одну минуту судьбу всей моей жизни, — ответила она и подошла к девицам д'Эрувиль.
Между тем обе высокородные девы старались польстить тщеславию низенького Латурнеля и привлечь его на свою сторону. Г-жа д'Эрувиль, — которую в отличие от ее племянницы Элен мы называем этим знатным именем, — намеками давала понять нотариусу, что место председателя гаврского суда, которым Карл X позволил им распоряжаться, будет достойной наградой его неподкупной честности и таланту законоведа. Гуляя с Лабриером, Бутша взволнованно следил за успехами дерзкого Мельхиора и нашел возможность поговорить с Модестой, задержав ее на несколько минут у входа в то время, как все остальные вернулись в дом, чтобы засесть за неизменный вист.
— Надеюсь, мадемуазель, вы еще не называете его Мельхиором? — спросил он у нее шепотом.
— За этим дело не станет, Таинственный карлик, — ответила она с улыбкой, способной вывести из терпения даже ангела.
— Великий боже! — воскликнул клерк, и длинные его руки, повиснув, как плети, коснулись ступенек крыльца.
— Что ж тут дурного? Разве он хуже этого злобного и мрачного Лабриера, в котором вы принимаете такое горячее участие? — продолжала она, приняв при упоминании об Эрнесте тот высокомерный вид, секрет которого принадлежит только юным девушкам, словно их девственная чистота раскрывает крылья и они возносятся на неизмеримую высоту. — Уж не ваш ли де Лабриер взял бы меня без приданого? — проговорила она, помолчав.
— Спросите об этом у вашего батюшки, — возразил Бутша, делая несколько шагов, чтобы увести Модесту подальше от окон. — Выслушайте меня, мадемуазель. Вы знаете, что тот, кто сейчас говорит с вами, готов отдать за вас в любую минуту не только жизнь, но и честь; поэтому вы можете мне верить, вы можете открыть мне даже то, что, пожалуй, не сказали бы родному отцу. Неужели бесподобный Каналис разглагольствовал перед вами о бескорыстии, и поэтому вы бросаете теперь упрек по адресу бедного Эрнеста?
— Да.
— Вы этому верите?
— Мне кажется, Гадкий клерк, — заметила она, давая ему одно из двенадцати изобретенных ею прозвищ, — что вы ставите под сомнение силу моих чар и наличие у меня самолюбия.
— Вы шутите, дорогая мадемуазель Модеста, значит не произошло ничего серьезного, и надеюсь, вы просто смеетесь над ним?
— Что вы подумали бы обо мне, господин Бутша, если бы я считала себя вправе издеваться над поэтом, который оказывает мне честь, добиваясь моей руки? Знайте же, мэтр Жан, девушке льстит поклонение даже презренного человека, хотя она и делает вид, что презирает его.
— Значит, мое поклонение вам льстит? — спросил клерк, поднимая к ней лицо, сияющее, как город, иллюминованный в день большого праздника.
— Ваше поклонение? — переспросила она. — Вы даете мне столько доказательств истинной дружбы, драгоценного чувства, бескорыстного, как материнская любовь. Не сравнивайте себя ни с кем, даже с моим отцом, так как его заботы обо мне — родительский долг. Я не могу сказать, что люблю вас, — проговорила она задумчиво, — в том смысле, какой люди придают этому слову, но то чувство, которое я питаю к вам, вечно и навсегда останется неизменным.
— В таком случае, — сказал Бутша, нагибаясь, словно для того, чтобы поднять камешек, а на самом деле целуя башмачок Модесты, на который он уронил слезу, — дозвольте мне оберегать вас, как дракон в сказке оберегает сокровище. Каналис только что старался прельстить вас кружевом своих вычурных фраз,