Матвейка замер. Слова застряли в горле смрадным комком. Ей не нужно было его утешение. Ни ей, ни другим. Полоняне ползли и брели к нему, заключая в круг из обреченных тел, умоляюще протянутых рук и безумных, сверкающих глаз.
– Благодетель!
– Милостивец!
– Родненький, помоги!
– Спаси за ради Христа!
– Убей!
– Освободи!
– Мы бы и сами, да грех. А товарищи твои другие, и ты другой. Не иначе, Господь вас послал. – Женщина облизнулась, показав изжеванный черный язык.
Матвейка смотрел на нее и видел девку из Лугового, задохнувшуюся в яме с мальцом на руках. Ту он сгубил, а эту спасет, эту и многих других. Таков промысел Божий, вот зачем дарованы Матвейке несколько лишних деньков. Свет истинной веры снизошел на него. Степь как плаха, полоняне как исповедники, кровь раскольников как святая вода. Искупление за грехи. Войско из мучеников, рука об руку в Рай. Туда, где нет горя, нет боли, нет страданий, где навеки сломаны и сожжены пыточные кресты. «И сказал Господь: кто обречен на смерть, иди на смерть».
«Жди нас, Господи!» – Матвейка улыбнулся звездному небу, перекрестился двуперстием и нащупал в темноте липкую от крови рукоятку ножа…
Максим Кабир
И наступила…
Когда Арбенин заговорил – заговорил совсем не из той части комнаты, в которой находился, – присутствующие умолкли. Воцарилась почтительная пауза. И Арбенин окаменел, лишь дымок вился над его ореховой трубкой да потрескивал табак. Цепкие, но сейчас – растерянные глаза вперились в угол, в точку, где обосновался звуковой фантом. Гости застыли, приготовившись аплодировать в финале представления. Француз, впутавший Арбенина в эту авантюру, шевелил навощёнными усами, как голенастый и пузатый таракан. Валики вращались, из раструба лилась речь. Фонограф зачитывал отрывок из «Анны Карениной»:
«Да, на чем я остановилась? На том, что я не могу придумать положения, в котором жизнь не была бы мученьем, что все мы созданы затем, чтобы мучаться, и что мы все знаем это и все придумываем средства, как бы обмануть себя».
Встревоженный Арбенин слушал запись. Слушал собственный голос со стороны, и разрекламированное чудо казалось скверной. Да! Голос, прославивший знаменитого чтеца, был искажен и осквернен. Зловеще потрескивали гласные, шуршали шипящие, как клубки гадюк внутри чертовой шарманки. Француз улыбался, ожидая восторгов. Но Арбенину хотелось заткнуть уши, рявкнуть: «Довольно!» Своим настоящим, не изувеченным голосом.
А валики крутились, как средневековый пыточный инструмент, перевирая интонации. Публика понимающе кивала. Никто из них – даже Анна – не слышал омерзительной фальши. Побледневший чтец испугался, что это будет длиться вечно. Что, хотя он надиктовал полстранички, аудиодвойник прочтет всего Толстого. Бедный Лев Николаевич! Бедный Арбенин Лев Федорович!
Обученные попугаи, перекривляющие учителей, звучали человечнее го́лоса, похищенного творением Эдисона!
– Достаточно, – сказал кто-то.
Верно, нашелся здесь достойный господин с разумом и слухом.
Гости повернулись к Арбенину. До него дошло, что суховатый приказ выплюнул он сам, не признав своего голоса. Вот к чему приводят дьявольские фокусы.
– Вам не понравилось? – спросил, пряча усмешку, француз. Он говорил монотонно, на одной высоте, не смягчая слова, отчего в вопросе поселился сохатый лось.
Арбенин ощущал себя голым. Ограбленным и расщепленным. Неспешно, собираясь с мыслями, он постучал трубкой о пепельницу.
– В Лондоне, – ответил он, посмаковал, скорректировал темп, – в Лондоне я видел чревовещателя с мертвой обезьянкой. Губы его были сомкнуты, но слова – шутки и скабрезные анекдоты – доносились из пасти чучела. Тот трюк впечатлил меня сильнее, господа. Анна, – он протянул молодой супруге руку. Слуги заторопились, подавая трости и салопы.
Уходя, Арбенин бросил раздраженный взор на фонограф. Этот вампир мог высосать жизнь из голосов лучших певцов.
– Что на тебя нашло? – спросила Анна в подъезде.
Голос жены был светлым, дневным, в противовес его вечернему баритону. Гармоничное колебание связок позволяло словам скользить, как конькобежцы скользят по льду. По-детски прозрачный, идущий вразрез с полной грудью, голос Анны всегда успокаивал Арбенина.
Они вышли под снегопад.
– Что, если все это заговорит?
– Что? – удивилась Анна.
– Это все! Город! Рекламные вывески! Фаэтоны! Газеты! Галдеж отовсюду! Купи! Возьми! Найми! Воюй! Ешь!
– Ты перегибаешь палку, Лев.
– Пока эта палка безмолвствует! – сострил Арбенин мрачно. – А в каком-нибудь двадцать пятом веке забубнят палки, камни, книги!
Фантазия нарисовала далекое будущее, летающие поезда над алмазным городом, и те новые петербуржцы включают серебристые приборы, чтобы услышать голоса мертвецов, и его, Арбенина, голос!
На проспекте мать чахоточным кваканьем отчитывала визгливое дитя. Гундосил дворник, метя мостовую. В шорохе метлы чудились механические нотки.
– Тебя должно это радовать. Голоса уже путешествуют по железным проволокам. «Русские ведомости» писали, наш соотечественник, Голубицкий…
Арбенин перебил:
– Ах, позволь моему голосу оставаться моим!
Он резко замер и повторил: «Моим!»
Получалось «мим». Точно что-то полое задребезжало фанерными стенками, точно гитара упала плашмя. Он поводил языком по деснам, выискивая потерявшуюся «о», нашел и отчеканил:
– Моим!
– Да поняла я. – Анна махнула извозчику. Арбенин представил вдруг, как с губ молодой жены срывается мужской бас и как гнедая лошадь лепечет, словно ребенок.
Дома он сказал, цокая вилкой по фаянсу:
– Я чувствовал себя композитором, чью музыку играет бездарный оболтус, и в этой грубой игре выявляются все недостатки произведения.
– Ты никак не успокоишься, – вздохнула Анна. – Твоя декламация была прекрасной. Я не услышала разницу.
Звонкие согласные когда-то влюбили Арбенина в юную Аннушку. Но сегодня и они не утешали. Напряжение скорректировало фонацию.
– Вот как? – Он стукнул вилкой. Зеленый горошек вновь улизнул от зубцов. – Вот как? Следует, и в жизни я скрежещу и пускаю петуха?
– Ты несправедлив к себе. И раз уж на то пошло, к бедному французу.
– Бедный француз! С’est un abruti! Singe sale! Клянусь же, мертвая обезьяна…
Он запнулся. Вилка дрогнула в пальцах.
– Что еще? – вскинула брови Анна.
– Что-то не так.
Арбенин задышал, короткие и частые интервалы выбрасывали воздух из легких:
– О-о-о. Коловорот. Молоко. Ты слышишь?
– Что? – простонала Анна.
– Буква «о». Она изменилась. Стала пустой.
– Пустая буква?
– Да, черт дери! «О» – пустая буква, как дырочка в речи. Озеро. Оно.
– Лев, твое «о» такое же, как было с утра. Твой голос безупречен.
Горошек сбежал за пределы тарелки, окончательно разъярив.
Лежа на перинах, Арбенин выпускал в потолок долгое «о» и дегустировал результат.
– Протухла. Испортилась. Она невкусна!
– Милый. – Анна взяла со столика кипу фотокарточек: афиши с завтрашним Пушкинским концертом. Арбенин позировал, попыхивая трубкой. – Если я пририсую твоему портрету рога, отрастут ли они в действительности?
– Что? Боже, нет. Надеюсь, никакой из твоих поступков не приделает мне рога.
– Так почему же ты рассуждаешь как дикарь, послушав запись своего голоса? Индейцы и северные племена боялись, что фотографические камеры похитят их души.
– Это другое. Ну как же так? Друг-о-о-е. Дыра! Отверстие!
– Mutter Gottes!
Ему приснился француз, продающий на рынке буквы «а» и «о». Арбенин кричал, что это его собственность и никто не имеет права наживаться