Они повернули в седьмую нишу и там, в белом слепящем свете единственной лампы, увидели около двадцати саркофагов. Те стояли полукругом, в два яруса: черно-золотистый металл, красивые лица полулюдей-полугероев. Хинта ощутил, что Тави отпустил его руку. И вдруг его с новой силой захлестнуло чувство нереальности — словно Тави был для него якорем, а теперь этот якорь оборвался, и все вокруг сдвинулось, стало зыбким. Это место могло быть ненастоящим: этот камень, эта пыль, этот металл, эта нестерпимая яркость. Задыхаясь, Хинта втянул в себя спертый, застоявшийся подземный воздух, ощутил запах крови, кремния и кислоты. Здесь что-то вибрировало, что-то было не так, что-то пряталось. Словно мир в этом месте дал слабину, треснул, открыв свое сердце запредельной бесконечности. Какие-то возможности начинались в этом месте, в этой точке, среди этой материи; тропы судеб расходились отсюда — и троп было слишком много, возможностей было слишком много. Кинетическая энергия скопилась здесь в таком количестве, что скалы стонали и пели. Монолитные глыбы были готовы взорваться, сорваться с места и упасть прямо к звездам. Крик звучал здесь, но при этом уши улавливали лишь слабые отзвуки далекого ропота толпы, далекого гула машин и еще более далекого грохота водопадов. Тысячи скоростей и вероятностей уносились отсюда во всех направлениях, но при этом не было даже ветерка, чтобы сдвинуть пылинку.
Хинта увидел лицо — лицо маленького Тави — изваянное в золотисто-черном металле маленького детского саркофага. Когда ритуальных дел мастер сделал этот портрет, Тави было всего шесть лет, но странным образом он остался узнаваем — словно нынешний Тави был не тем настоящим мальчиком, который умер во время аварии поезда, а тем, кого художник изобразил на барельефе. Нынешний Тави был повзрослевшим барельефом. Внезапно Хинта понял лицо своего друга — лицо, которое он так хорошо знал, на которое смотрел каждый день. Это лицо, подобно всем лицам на погребальных саркофагах, было создано из двух — из лица реального ребенка и из лица Таливи Митина, не слишком популярного героя Лимпы.
Бок о бок с саркофагом Тави стоял саркофаг его отца Двады, лицо которого было объединено с лицом Адваки Митина — отца Таливи Митина. «И ведь действительно, — потрясенно подумал Хинта, — даже имена у них похожие: Тави-Таливи, Двада-Адвака». Адвака Митин был генералом Лимпы, который проигрывал одно сражение за другим. Его запомнили как трагическую фигуру — самого неудачливого полководца своего времени. Его поражения привели его в опалу. Чтобы вернуть к себе доверие и очистить имя своей семьи, он назначил собственного сына полевым офицером в один из передовых отрядов. Теперь его очередная ошибка должна была бы означать гибель сына. Но этот ход не вернул ему доверие сограждан и не принес удачи: Адваке пришлось вести свою армию в ту самую битву, где Джилайси Аргнира выступил один против всех. Таливи, сын Адваки, пал в той битве — он был одним из тех, кто сражался с Джилайси, а затем умирал на руках Джилайси, одним из тех, кого Джилайси оплакал. Эту сцену изображали по-разному, и Хинта вдруг вспомнил, что однажды, несколько лет назад, Тави читал ему вслух какой-то рассказ, где описывалось, как Таливи меняется, умирая, как он сам плачет о себе и других, и принимает веру Джилайси, и обещает Джилайси, что будет с ним до конца. Хинте тогда этот рассказ не понравился — он нашел в нем что-то надрывное, чрезмерное, почти религиозное, и ему стало неприятно от всех этих вещей. Тави это почувствовал, и больше они не возвращались к фигуре Таливи. Но теперь Хинта обнаружил, что Таливи всегда был рядом — в Тави, в лице Тави, в движениях Тави — этот хрупкий юноша, который в последнюю минуту своей жизни отрекся от своего отца и от своей страны, принял другую веру, захотел чего-то невероятного, нового. А может быть, сердце Таливи вообще никогда не принадлежало его семье и его народу; может быть, вся его жизнь была поиском, поиском Джилайси Аргниры. Но в силу трагических причин они смогли встретиться только в битве, и только в битве смогли узнать друг друга, и только в битве смогли поговорить — два героя, оба не желавшие этой войны.
Словно во сне, Хинта наблюдал, как Тави медленно шагнул вперед, поднимая руку, протягивая ее к своему саркофагу. Сблизились два юных лица — мальчик из металла и мальчик из плоти и крови. Глаза изваяния были закрыты — тот, металлический Тави, спал вечным счастливым сном. А другой, живой Тави, смотрел на свое подобие снизу вверх широко раскрытыми глазами. Он встал на цыпочки, коснулся своего металлического лица — и вздрогнул, словно его ударило током. Но руки он не отнял, лишь осторожно, робко провел кончиками пальцев по глазам, щекам, губам. В этом жесте было слишком много ласки, и Хинта ощутил себя очень странно — будто он снова смотрел, как Ивара целуется с Амикой.
— Я не могу, — непослушным голосом произнес Хинта.
— А я могу? — чуть слышно спросил в ответ Тави. И они оба остались стоять на своих местах. Тави опустил руку и замер. Его плечи были на уровне пояса его саркофага. Он уже не смотрел на свое лицо. Он повернул голову в пол-оборота, закрыл глаза. Казалось, он к чему-то прислушивается, чего-то ждет.
— Этого не может быть. Ты не умер. — Но Хинта сам себе не верил. Его глаза видели то, что видели: живого мальчика, лицо которого было прекрасным подобием погребальной маски.
— Нет, я умер, — тихо ответил Тави. — Этот саркофаг — не пустой. В нем мой прах, мои иссохшие останки, мои обугленные кости. Не спрашивай меня, откуда я знаю. Я просто знаю. Я чувствую здесь свою душу, ее след. Я чувствую здесь свою смерть — как она пришла и ушла, взяв свое. Я призрак. Я всегда им был. Я беглец из легенд. Я всегда им был. Я персонаж. Я всегда им был. Я душа.
Хинту пробил ледяной озноб — ощущение было настолько сильным, словно он вмиг лишился кожи, и к его нервам приложили холодную сталь. Пот ручейками тек у него