спровоцировать проклятую смерть, пусть его телу и обещали, будто оно вечное, будто без износа, будто вытерпит, если постараться, всё.

Убирайтесь прочь, убирайтесь в свой ад, в свой рай, в свою мерзкую желтую пшеницу, в свое сгоревшее лето — просто убирайтесь, просто валите отсюда, просто прекратите показываться мне на глаза: эта проклятая баба может быть настоящим привидением, раз уж где-то в подвалах висят сраные изуродованные трупы, а может быть и простым сдвигом, раз уж в меня всё равно вшиты чужие внутренности; ее тут нет, а я вижу, я помню, я продолжаю беситься, гнать, путать воспоминания, не соображать, кто из нас кто.

Вы наглые, нахальные, настырные твари: и ты, и она, оба себе под стать. Вам на меня наплевать, точно так же, как наплевать и всем им — отжили, померли, а продолжаете мучить, продолжаете лезть, продолжаете не давать жить, продолжаете приходить со своими проблемами, не желая открыть тупых дохлых глаз и увидеть, что у меня этих гребаных проблем в разы больше.

Суки, суки, какие же вы все суки! Как же не хочется идти на поводу, тащиться следом, как же это всё бесит, как же это всё злит!

А ноги продолжали идти, ноги продолжали нести, спотыкались о корни, о выбравшиеся кости, о вырытые ямы. По листьям — капли металлической росы, по ступням — лианы, оплетающие розовый лотос, пробивающийся сутрой прямиком из нарастающего на жилы мяса. В проплывающих мимо размытых костелах — павшие чокнутые пропойцы, пишущие Иуд и Магдалин, под каблуками теперь — песок великих рек, Тигра, Евфрата, Кумано, кустарность мертвых китовых хребтов, боговых медуз, пущенных на флореальный фарш дельфинов.

Мерзко, мерзко, как же здесь мерзко!

Чем дальше он шел, чем отчаяннее гнался за ненавистной юбкой, тем хуже становилось вокруг: вылезали из могил мертвые еврейские скелеты, разрывая землю отодранными из суставов сгибами пожелтевших рук. Ухмылялись поскрипывающие черепа, отпадали нижние челюсти, сыпались дождем да градом зубы, извивались пухлые серые червяки, не коловратки. Отмершие струпья, отваливающиеся проеденными гнильцой клопами, вытягивались вдоль надгробий и могил, хватались за гармошки, аккордеоны, разболтанные провисшие струны. Бренчали, пели, дымили индейской папиросной трубкой из когтя красного орла «all the pretty little horses», спите, малютки, ночь темна, желта луна, лишь лошадкам не до сна.

Проклятое ристалище, проклятый замкнутый гроб, сквозняк, мерзлая стыль, древние во́роны с одним глазом. Потом вдруг — галлюциногенный сиськастый призрак, остановивший свой бег течением шумной воды.

Юу смотрел, как его руки ловили ее, эту чертову бабу. Как стискивали, как щупали накаченные озоном шары, сдирали с них тряпки, тащили сосками, что выменем у плодовитой недоеной коровы, в рот — тошнотворно, гадко, до крика, до истерики.

Эй, хватит!

Хватит, ублюдки, слышите?! У меня тоже кое-кто есть, я тоже к кое-кому хочу, меня блевать от вас двоих тянет, проваливайте вон!

Закрыть глаза — не помогает, они всё равно здесь: тянут пальцы, рвут ресницы, заставляют закатить веки, смотрят в зрачки, раздеваются, искажаются уродством содранных до скальпа улыбок. Падают на землю, прямо на загрубевших покойников, задирают тряпки, снимают, расстегивают, раздвигают ноги.

На красной дыре в чужой горячей промежности Юу все-таки рвет, только рвоты он своей не видит — блюет внутрь, вглубь, в свои закрутившиеся кишки, чтобы этими же испражнениями и отравиться. Бьется, кричит, мечется из глубин самого себя. Пытается подобрать с земли скелетные руки, ноги, бедра, чтобы избить ими доводящих до паники стонущих, извивающихся, орущих отвратительных ублюдков, но сделать не может ничего, потому что он заперт, он — дух, он просто в чужой голове, и это как будто бы его руки щупают мерзкую бабу, это его член входит по яйца в ее дырку, это он так хлюпает, чавкает, долбится, рычит, сопит, пыхтит, потеет. Смотрит, как она бьется внизу, под ним, надрывает глотку, закипает пульсацией, обтирается напряженными сиськами, стискивает ногами его бедра, обхватывает горячим мокрым мясом, шепчет, что хочет больше, что хочет детей, что они оттуда же и полезут, что будут нормальными, настоящими, не такими, как гадкий дрянной мальчишка в голове, у которого и настоящего-то ничего нет, который никогда не поймет, в котором не то женское, не то мужское, к которому она приходит, потому что в его мозгах — частичка, воспоминание, хоть что-то родное, знакомое, а на остального него ей класть. Может, и не было бы класть, вырасти он другим, влюбись в нее, загорись ею, но ему не вырасти, ему не выжить, ему не понять истинности жизни, а значит, сладких снов, малыш Юу.

Сладких снов, лошадки.

Сладких, сладких снов.

Юу глядел на ее рот, таращился в этот рот на почве срывающего рассудочное плево безумия — огромный мясисто-говяжий зев, пролитая слюна, выделенная пена, желтые зубы, толстый противный язык, застревающий между нижним и верхним рядами. Крики, выталкивающиеся, будто «чпок, чпок» из горлышка откупоренной бутылки. Видел оскал, видел уголки до самых ушей, видел налитые разбитыми птичьими яйцами глазницы, чувствовал воду сквозь кожу, грязь, запах порченой пищи.

Потом, когда узурпатор в его теле вдалбливался в последний раз и тек вылизывать этот тухлый рот — вдруг видел серые глаза, седые волосы, опущенные книзу уголки, вербные воскресные песни, торжественный гимн первых мартовских похорон: и как ты только мог, славный…? Неужели тебе настолько неприятно, когда я притрагиваюсь к тебе? Неужели настолько больше нравится это…?

Славный мой, славный, а я ведь полюбил тебя. Мне хотелось, чтобы мы…

Славный, мой славный…

Очень жаль, жаль.

Раз так, то больше, получается, нет смысла вытаскивать тебя из твоей клоаки, верно…?

Прости, что имел смелость вторгнуться в твою жизнь.

Прости меня, славный.

Прости…

Юу кричал.

Тянул руки, рвался изнутри, орал его по запретно-заветному имени, пытался ухватиться за пальцы, за волосы, за кожу, за когти, за что угодно еще. Звал, вопил, рыдал, сглатывал набегающие в рот сопли, куда-то бежал, где-то падал, кого-то умолял — а в итоге только крепче стискивал в больных уродливых ладонях, притворяющихся его собственными, эту проклятую дуру, это сиськастое бревно, этот кусок озабоченного влажного мяса.

Отталкивал, пытался ударить, пытался выдрать из нее кишки и хотя бы убить, чтобы не смела больше появляться на глаза — но всё равно стискивал, всё равно щупал, всё равно обнимал и всё равно блевал жженой кислотой.

Всё равно плакал, захлебывался, стучался о внутренние стенки кулаками, сползал на разбитые колени вниз и, гремя разрушающимися костьми, тоже высыпающимися в общую для всех могилу, неизбежно скатывался в страшный холодильник по угольному желобу разрушенной черной шахты, уводящей не в ад, не в рай, не обратно на землю, а так просто и так обыденно…

Во смерть.

В вечную сонную смерть.

К яблокам, болотным ягодам, к осени и

Вы читаете Taedium Phaenomeni (СИ)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату