забившийся в панике пульс: так быстро, так непредсказуемо, так безвозвратно и так жизненно просто, что не успелось ни отойти, ни вырваться, ни сообразить, ни отринуть.

Просто принять, просто ощутить, как инъекция вплывает в задумчиво приостановившуюся кровь, как захватывает под себя жидкую лимфу, как обдуряет доверчивые клетки, как шепчет им: — «Спите, спите…» — и все маленькие уродливые лошадки, переступающие с одного яблоневого копытца на другое, опускают отяжелевшие головы с соломенной гривой, дергают ушами, прикрывают треснувшие веки с длинными апрельскими ресницами, грустно ржут вослед желтой блинной луне, уносясь галопом смерти в горчичные поля, где ветра больше, чем под небом, и он — знаете? — немножечко бесплатнее.

Бесплатнее, да.

За спиной своей Юу еще слышал грохот сопротивления, шебуршание, взрывы грушевых косточек: там билась в оковах его пойманная химера, там рвался звериными когтями перекидной клоун, там с кровью брызгалось в небесный вымпел его имя, там пытались дотянуться руки, там жизнь желала перехватить и сохранить, но птицы-во́роны и белые халаты не позволяли оглянуться, не позволяли встать в полный надломанный рост, не позволяли двинуть ни одной конечностью.

Инъекция пила, инъекция усыпляла мятной ядовитой ромашкой о черных цветниках. Чужие руки отрывали от пола, перехватывали, учили летать, чтобы в последний путь, чтобы Икаром к солнцу, отпраздновать, увидеть своими глазами уродство юпитерской сатурналии…

Химера рычала.

Химера рычала, лошади, светясь сосульками грив, убегали к опустившемуся к колосьям небу, сверкали лоснистые бока, протаптывалась мягкая глинистая земля, сочились ручьи и лужи, а чей-то голос — хриплый клекот, знакомый молоточный стук, — удрученно качая головой, шептал:

— Ликвидировать. Теперь остается тебя только заморозить и ликвидировать, неудавшийся проект под названием «Юу»… Мне, право, очень жаль, что так вышло, но выбора иного ты нам не оставил. Прости нас за это, мальчик…

Прости.

========== Глава 9. All the pretty little horses ==========

Hush-a-bye, don’t you cry,

Go to sleepy, little baby.

When you wake, you shall have

All the pretty little horses.

Go to sleep, don’t you cry,

Rest your head upon the clover.

In your dreams, you shall ride

While your mummy watches over.

Coil

— Эй, тупица…

Аллен слышал его, этот чертов голос — знакомый, ржавый, как забившаяся мусором труба, громкий, ревущий не хуже, чем в саванне ревел солнечный баобабовый лев, но чего он от него хотел — понять при всём желании не мог.

Голос — и голос, слова — и слова, прошлое — и прошлое; какая разница, если воспоминания стерлись, если дети не узнают себя взрослыми, а он сейчас был как раз-таки ребенком: мелким недоросликом, настолько тщедушным и низким, что пришлось подтащить скрипящий прутьями стул, дабы добраться до исцарапанного окошка иллюминатора, только и отыскавшегося в странной комнатушке заместо окон.

По ту сторону обнаружились не цветники, не летние деньки, полные герани, дождевого шума, белья на веревках да прищепках, горящего в отражающих свет глазах, а в противоположность — подрамник мира в белоснежной упрямости, нижние панталоны, изнанка, смущенные голые ноги деревьев, пытающихся прикрыться ночными халатами из фонарной вуали да снежной паутины. Даже не настоящие пазимки, даже не то чтобы иней или наметенные сугробы, а принесенные безвременными ветрами белые лютики с отодранными от земли кореньями, похоронные цветы, старая деревянная кукушка в дупле, нависающие над почвой плачущие тучи, высмаркивающие бегущие по озону туманы да чихающие первой соляной изморозью.

Где-то — немотствующие качели о двух деревянных перекладинах, где-то — маленькие старушки с китайским разрезом глаз и отливающей лимоном кожей, пытающиеся выкопать из песочницы запрятанные туда бездомными детьми птичьи скорлупки — они вообще причудливые, непонятные, странные, эти китайцы.

Вроде бы прожили дольше всех на этом свете, как сами же и говорят, вроде бы чего только не повидали, вроде бы ходили под тангариновой короной обезьяньего императора, спустившегося с лунного дворца, а верят в такую глупость, что даже не поймешь — плакать ли, смеяться ли, дразниться или кидать веночные снежки из печальных собранных лютиков.

— Послушай уже сюда, тупица. У меня не так много времени, чтобы выслушивать весь твой мыслительный, весьма и весьма трогательный — для кого-то, я думаю, — но всё еще бред.

Аллен приподнял голову, оторвался от иллюминатора, обернулся назад. Впервые вдруг сообразил, что и комната у него непонятная, незнакомая: вся-вся пустая, из наложенных друг на друга прохудившихся полумокрых досок, камней, худой полувесны, заснувшей под кроватью да так и не выбравшейся на покинутую волю.

С тех пор миру не узнать цветения, с тех пор лишь зимние могильные лютики, а у него в потемках — обглоданный иссохшийся птичий трупик, и волосы пернатые у трупика почему-то не зеленые, а темные, черные почти, и в синих глазах — шариковый фарфор стеклянного неба.

— И на что это ты смотришь, можешь мне сказать?

Аллен, позабывший и про иллюминатор, и про китайскую старушку в поисках яиц, спустился, уселся седалищем на стул, непонимающе нахмурил разлет бровей-дельтапланов.

Помолчав, честно признался:

— Я… не знаю.

— Я вижу, — голос отозвался тут же, так близко, так громко, будто сидел совсем рядом, но рядом с собой Уолкер не видел никого. — Трудно, знаешь ли, проявиться полностью, если ты соизволил забыть даже такую важную мелочь, как твой учитель должен выглядеть, тупица. Разве этому я тебя учил? Вырасти и стать бесстыжим безнадежным кретином?

Белоголовый мальчишка недоуменно качнул головой — он вообще не помнил, чтобы хоть кто-нибудь хоть чему-нибудь хоть когда-нибудь его учил, но проще было согласиться, чем оспаривать, да и голос, кажется, таким исходом остался доволен все-таки больше, чем всеми его предыдущими словами.

— Вот то-то и оно. Послушай, малек, почему ты настолько не поспеваешь? Шибануло по голове, это я понимаю, но если не оклемаешься — станет, дай-ка тебя просветить, хуже. Гораздо хуже. Жопа тебе будет, если иными словами не просекаешь. Да и не только, будем уж честны, тебе одному.

— «Шибануло»…? «Хуже»…? О чем ты говоришь…?

Голос ответил утвердительным кряхтением, недовольным ворчанием, приглушенной руганью; с одной из полок, невидимых из-за набегающих из иллюминаторных щелей облаков, просачивающихся внутрь жилища, что-то рухнуло, грохнулось, разбилось звоном бутылочно-зеленых осколков.

— Опа… Кактусовая водка старины Сида. Моя любимая, между прочим. Неудача-то какая. Что-то я сегодня не в форме, да и ты, надо думать, виноват, тупица… Короче, я пытаюсь сказать, что если ты не поспешишь прекратить валять идиота, то же самое, что случилось с бутылочкой, случится и с тобой, и с тем парнишкой.

— Что… случится…? С кем…?

Аллен не понимал, а руки почему-то холодели, руки почему-то стекали промозглыми капельками, в пальцах таял заснеженный лавровый венец, хоть никакого венца в тех отродясь и не было.

— С тобой, идиот, и черненьким мальчонкой — уж прости,

Вы читаете Taedium Phaenomeni (СИ)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату