Людские.
Такие людские беспробочные глупые лица.
Тви Чан со своими обидами и углистыми головешками в потерявших зрачки глазницах: у нее все шприцы между пальцев колышутся китайскими веерами; вот как раз второй погружает в вены убивающий раствор, плачут сжегшие книги алхимики, удрученно качает головой поседевшей Агриппа со своего… Какого-какого, говоришь, старик, круга?
Вот просто кто-то. У него Библия в темной обложке, золотой крестик, пальцы впиваются в переплет, рвут страницы, царапают ногтями до белых полос, содравших дешевую краску. Снова крест, мысль о Невинности — на ту ведь всегда слетается падаль, да, Мария? Да, Христос? Полные обветренные губы, быстро-быстро зачитывающие псалмы — не за его упокой, не за какого-то невзрачного ненужного мальчишку, а за собственную душу, чтобы не успели записать в небесный блокнот да счесть за грех, чтобы напомнить им там, наверху: мы давно уже обманываем тебя, Господь, и верим, что тебе никогда об этом не узнать. И тебя мы тоже обманываем, и на тебя нам тоже наплевать, понимаешь, глупый ты синтетический кусок мяса, который так и не сумел стать хоть кому-то полезным?
Вот совсем уже непонятно кто, но кто-то почему-то знакомый — у него черные длинные волосы, собранные в низкий хвост. У него разрозненная пушистая челка на глаза, а глаза опущены, и ресницы длинные, и кожа белая, и тишина безмолвнее души, и почему-то Юу кажется, что они не встречались, но должны будут встретиться в не таком уж и далеком будущем, которого все-таки не случится: слишком уж похожий на него этот человек — вон, даже татуировка на левой половине груди, где сердце бьется, стучит, не хочет умирать, но умирает. Как будто бы и правда совсем он, как будто бы вышел, вылез, выбрался изнутри, избегая последнего укола. Он, он, только немножко другой, подросший…
А вот клоун.
Клоун появился незаметно, ниоткуда, слетел с вершины колодца павшей звездой, что сияла там всё это время, водя доверчивого глупого Юу вокруг когтистого пальца — а он-то и поверил, а он-то и не подумал, что неоткуда в яме взяться звездам, светящимся бляшкам, космосу да планетам.
Клоун сверкнул так ярко, что у проклятой Чан дрогнули руки, третий шприц промазал с веной, впился иглой в тугое мясо, просочился из раны обратно, отверженный, отклоненный, не принятый бездумной закрытой плотью.
У клоуна внутри доведенный до голода зверь, единоличный дьявол, крученые рога, раздвоенные копыта, и когти режут лучше туркменских ножей, и Юу, не успевший в своем медленном погружении толком сморгнуть, с удивлением уставился на кровь — не свою, чужую, такую странную. Много крови, больше даже, чем просто много: фонтаны, струи, ручьи, весь пол, все стены; повязанные бинты вокруг глоток, сломанные шеи, хруст костей, алая пена пузырями с губ, вздыбленный мех, далекий принц далекого севера, выкуренный из лесов олень о шести рогах, пусть Юу и всё еще не зналось, кто такой этот чертов олень, почему у него слезы, а левый глаз — синий, как небо правильного вымершего Колизея не из глупой книжки, а из настоящей реальности.
Третий затянувшийся шприц, прорвавшись сквозь сутолоку и оттянутую вечность, вернулся исподтишка к его венам, вонзился, принес новую боль, только Юу уже не орал о ней, не вопил, не проклинал, не бился в истовой попытке убить себя прежде, чем это получится у них — просто смотрел, пока еще мог видеть, просто раздирал губы, смачивая те языком, просто повторял:
— Аллен, Аллен, Аллен…
Наверное, умирал.
Наверное, для него уже всё — ни назад, ни вперед, на вечность в лёд, в сон, в конец, чтобы грустно, чтобы до слез, чтобы:
«Зачем, ну зачем вы меня создавали, жалкие человеческие идиоты? Я ведь хочу жить. Слышишь, Бог? Я просто хочу жить! Всегда хотел жить, ничего другого не просил, ни о чем другом не думал — разве это так много, разве так трудно, если оно уже есть, если меня уже сделали? Тебе легко, ты далеко, ты непонятно где и непонятно с кем, а здесь все почему-то постоянно говорят о тебе и здесь никто не хочет умирать! Ты даже не понимаешь, тупая башка, насколько сильно никто не хочет умирать!».
Библия пала под остриями пронзивших когтей, лжесвященник, перерезанный, как сгиб трубы, истек следом, рухнув на дно подбитой тушей. Загудела пыль европейских полей, ударила по струнам сладостная песнь для всякого обездоленного, бездомного, выброшенного, знающего о себе лишь имя да то, что отныне он пришипился к чужому сердцу, ухватился, испортил на том красивую узорчатую нанку-ткань, запросился, заныл: оставь, не бросай, схорони меня для себя, я прошу, прошу же я.
Клоун приближался рваными бросками, взвивались белизной ленты, ломали шеи, тушили сквозные глаза, напоследок вспыхивающие удивлением падших небесных тел, переставших светить через триллиарды однотонных лет — вот кому смерть, должно быть, в отдых.
Клоун так легко сшивал белое с черным, отбрасывал, не добивал, не помнил, не волновался об этом сейчас.
Один взмах — и женщина больше не женщина. Второй взмах — и кости о стены, тело под ноги, стертая память, придавленный холодный вскрик, глаза выросшего на кровавом пиршестве убийцы, который всё еще, сам того не осознавая, до конца не убивал, до конца не заканчивал.
Третий взмах — и призрак упорхнул в небеса, а клоун появился рядом, клоун нависал самой лучшей на свете иконой, единственным верным распятием, на котором никто никого не повесил, не приколотил. Клоун выдергивал из бьющейся вены шприц, рвал сталью ремни, что-то шептал, чем-то дозывался, только услышать у Юу не получалось: потому что у него в ушах чернота, глухота, отстукивающее бег сердце.
Страх вот, кровь, кровь, кровь и, наверное: «Аллен» — потоком из роз да в бездну с губ. Разрушенная испанская Мерида, неусыпные дожди по щекам, закушенная губа, лёд расколотого молоточком для орехов страха, проклятие:
«Ну зачем ты пришел?! Зачем не дал сдохнуть самому, чтобы не так обидно, чтобы не так жалеть?! Зачем ты вообще сюда приперся, идиот?! Зачем ты влез… в мою… жизнь…? Я ведь умираю, я умираю сейчас! Я умру у тебя на руках, глядя тебе в глаза, и зачем тебе это, зачем?! Почему ты просто не мог уйти один?! Почему ты никогда не делаешь того, чего я от тебя прошу?!»
Клоун, не понимая, не слыша, не умея заглядывать слишком непостижимо глубоко, брал его на руки, подхватывал,