рухнули все облицовочные плитки, стены стали серыми и ноздреватыми, будто здание слепили из какого-то темного песка. Мне ужасно хотелось залезть туда внутрь просто так, чтобы посмотреть, как люди жили раньше. Наконец мы оказались перед заводской проходной. Когда-то стеклянный павильон лишился своих стен, и теперь турникеты на проходной были занесены мусором и пылью. Турникеты выглядели как огромные металлические шкафы выше человеческого роста. В некоторых из них сработали реле, и они вцепились с двух сторон в пустоту металлическими клешнями точно так же, как это делали когда-то старые турникеты в метрополитене. Сейчас они казались мертвыми и нестрашными, но мало ли что тут кажется.
И когда мы протискивались мимо этих монстров, и я оказался в пространстве, где нужно было нажимать коды и, видимо, получать-сдавать автомату в щель свой пропуск, все же поежился: вдруг внутри них окажется невесть откуда взявшееся электричество, щелкнут рычаги и меня запрет внутри этого аппарата, запрет навсегда. Но ничего такого все же не случилось.
Мы пошли по широкой асфальтовой дороге между цехами. Поперек нее стоял автопогрузчик, за рычагами которого сидел жизнерадостный скелет в пластиковой каске. Прямо готовая реклама по технике безопасности: что-что, а череп у него остался совершенно цел, и зубы были просто идеальные ровные, аккуратные, я такими похвастаться не мог.
Математик вытащил из рюкзака свою чудовищную амбарную книгу и, сверяясь с ней, указал путь к нужному цеху.
В торце цеха были алюминиевые ворота-жалюзи. Как только мы попытались их открыть, они с треском рухнули к нам под ноги.
Перед нами действительно стоял маленький самолет, мы несколько секунд восторженно смотрели на него, прежде чем Владимир Павлович задал общий вопрос:
- Э, хозяева, а крылья-то где?
Крыльев не было. Самолет застыл в узком ангаре без крыльев.
Кажется, я был единственным, кто не испугался. Математика, судя по его виду, прошиб холодный пот. Он первый раз испугался при мне, беззвучно, но страшно. Я стоял рядом и видел, как у него на лбу выступили крупные капли. Но таджик сразу же побежал к стеллажам, исчез за ними, и оттуда донесся его крик на удивительном и непонятном языке. Жаль, что я его не знаю.
Крылья нашлись, дело было за тем, чтобы их снова навесить на самолет. Тут я тоже несколько засомневался, хватит ли у нас квалификации. Но квалификации хватило. За три дня мы собрали самолет, как конструктор. Я опробовал двигатель. Это, пожалуй, был очередной страшный момент, но двигатель завелся, как будто и не прошло стольких лет. Математик привинтил, наконец, на брюхо самолета камеру слежения.
Его замысел казался вполне себе понятным. Мы разведываем дорогу и стараемся установить контакт. Камера только укрепляла меня в важности моей миссии: за нами, по провоженной мною трассе, пойдут другие. Я в этот момент показался себе Колумбом, который увидел, что ему на каравеллу привезли подаренный королевой бортовой журнал, переплетенный в кожу с бронзовыми застежками. Да-да, я знал, что Колумб плыл не на каравелле, и про бортовой журнал мне тоже привиделось. Но ощущения у меня были именно такие. Этой ночью мне приснился сон про сборы на войну. Что за война, с кем мне было совершенно непонятно. Отец говорил, что если я пойду туда, то вернусь через двадцать лет нищим и без спутников. Тогда, дрожа от страха, прямо в этом сне, я притворился безумным. Прямо на краю летного поля, невесть откуда взявшийся, стоял культиватор, и я завел его и принялся рыхлить ВПП. Странно, что никто не прибежал на звук. Распахав огромную полосу, я стал сеять какие-то зерна. Я засеял уж половину взлетно- посадочной полосы, когда, наконец, всмотрелся в то, что у меня на ладони. А была там соль. Я протер ее между пальцами и беспомощно оглянулся.
Отец все еще был рядом и сказал, что не надо кривляться. Он при этом напевал старую песню про цыган, у которых в сердце нет следа, а, поглядеть, так и сердца нет.
Только потом отец похлопал меня по плечу и добавил, что цыганам верить нельзя предскажут-то они правильно все, а впрок не пойдет, потому что предсказания и подсказки портят жизнь точно так же, как желание быть первым:
- Не старайся во всем быть первым: зряшное это дело. Вот будешь первым в чужом месте, так вовсе не вернешься. Путешествие такое дело - будешь первым, можешь стать последним. Будь на своем месте, а вылезешь в первачи, так и сгинешь.
Мы с Катей встретились, как воры, замышляющие недоброе. В ее выгородке было пусто и тихо. Крыса куда-то ушла, пропала. Исчезла. 'Из деликатности', подумал я.
Мы прижались друг к другу и стояли, не двигаясь, прислушиваясь друг к другу, к нашему дыханию и движению пальцев по коже.
Наши пальцы сцепились сами, и я обнял ее крепко-крепко.
- Ты замечала, сказал я ей на ухо, что когда ты стараешься усилить некоторые слова, то выходит только хуже? Вот если сказать: 'Я тебя люблю' выйдет как надо. А если сказать: 'Я очень тебя люблю', то выйдет куда слабее?
Она задышала у меня в руках часто-часто, будто пыталась вырваться и улететь.
- Ты моя, что бы ни приключилось потом, - сказал я и крепко прижал Катю к себе и почувствовал, как груди ее напряглись и округлились под моими ладонями.
- Все, что у меня есть, - ответила она.
- Не только. Потрогай.
- Нет, не надо, они всегда под рукой, сказала она и хихикнула. Погладь лучше… Вот так, хорошо… Пожалуйста, Саша, люби меня. Там, где ты будешь. Пойми, что жизни у нас короткие, и только успеешь понять другого человека, как его уже нет рядом. Остается верить, что он там где-то вспоминает о тебе.
Я закрыл глаза и почувствовал на себе ее легкое тело, и что преград между нами стало меньше. Глаза были действительно не нужны, потому что аварийные лампы погасли, и свет из караульных помещений сюда не добивал. Мы стояли, прижавшись друг к другу, не двигаясь, прислушиваясь друг к другу, к нашему дыханию и движению пальцев по коже. Она двинула рукой вниз сначала нерешительно, а потом смелее. И мир преобразился: все стало совершенно другим, предметы изменили свойства.
Ее тело было удивительно упругим, таким, что казалось неестественным. Другими стали запахи, холодное стало теплым, а мягкое твердым. Я снова почувствовал, как прижались ее груди к моей груди и губы к моим губам. Она повисла на мне, и я ощущал на себе непривычную тяжесть ее тела.
- Правда, теперь не поймешь, кто из нас кто?
- То есть: одна сатана, а? - спросила она.
- Да. Скажи, ты давно это придумала?
- Не знаю. Ну, давно.
Я поцеловал ее так, что мы стукнулись зубами.
Я прижимал Катю к себе все крепче и про себя думал, что тут уже не скажешь: 'до завтра', еще раз 'завтра мы…', потому что никакого завтра у нас нет, все можно только здесь и сейчас, а 'прощай' говорить не хочется.
- Хочешь, я буду звать тебя Кэтрин как в старых романах. В старых романах герой всегда прощался перед путешествием и обещал привезти что-нибудь. Аленький цветочек, например.
- Аленький цветочек это уже инцест. Ты все-таки не мой папа. Она улыбнулась в темноте, но я, хоть и ничего не видел, знал, что она улыбается. К счастью.
- Не болтай.
А я подумал: 'Я скажу 'прощай', и меня никто не услышит. Потому что я не верю, что у нас есть завтра'.
И мы снова начали движение, как Серебряный поезд, ночной поезд-призрак, который идет без огней, которого никто не видит. Не тот, в котором электрический двигатель, а такой, где пыхтит паровоз и стремительно движутся такие длинные стальные штуки, что шуруют взад-вперед, то и дело входя в цилиндры.
Свежий пар менялся на мятый пар, двигались туда-сюда шатун и поршень, работал золотник, но за этими словами не стояло никаких значений. Вообще ничего не существовало, кроме нас. Ни метрополитена с его разномастным народом, ни загадочной выжженной земли наверху, ни остального мира, в котором не