Было сказано — в день, когда не сохранится в мире ничего, кроме ржи… в день, когда небо станет багровым, а глоток воды — по вкусу похожим на остывшую кровь… когда ветры сойдут с ума, и будут биться о стены, об окна, срывая ставни и калитки, бросая на пол домашние цветы… в день, когда упадут с облаков мои мертвые птицы — бегите, скорее бегите к белокаменному силуэту Моста, перейдите на другую сторону. Вы не обязаны проходить опасный путь будущего Создателя — я предлагаю вам жить в следующем, пока не обреченном, мире…
Было сказано.
И — никто не послушал.
Кит не любил птиц. Не любил, хотя они, разумеется, не вызывали у него такого стойкого отвращения, как, допустим, храмы и ржаные поля. Если бы не Эста, ни одна паршивая чайка не родилась бы у границы пустыни. Если бы не Эста, голубое, нормальное, тихое небо над Карадорром, Тринной, Адальтеном и Эдамастрой было бы все еще пустым, без карканья ворон, без полета соек и сорок. И пыль у заборов была бы тоже пуста, не возились бы вздорные, шумные, драчливые воробьи, не сидели бы на частоколе синицы, не краснели бы животики снегирей.
Да и вообще, если бы не Эста — за рубежами океана не было бы ничего.
Был ли Создатель, угрюмо прикидывал Кит, был ли Создатель моего родного мира — одинок? Или — болен? Что с ним произошло, что, дьявол забери, могло произойти с тем, кто сотворил добрую сотню архипелагов?..
И тут же одернул себя. Уверенно и зло — одернул.
Я ни за что не умру, подумал он. Я ни за что не умру. Если бы я сам создавал эти океаны, эти моря, эти грозовые тучи — я бы их не жалел.
Но ради них мучился мой Эста.
…Боль пришла неожиданно, как, в принципе, она всегда и приходит. Сковала грудь, словно бы стальными клещами; он с удивлением ощутил, как становится горячо под теплым вязаным свитером, под высоким воротником зимнего пальто. Как становится горячо во рту, и привкус железа вырывается на свободу, пузырится на губах — ой, как это некрасиво, как недостойно, как…
Это были поразительно спокойные мысли. Поразительно спокойные мысли человека, не представляющего, что такое смерть — и вряд ли способного ее представить.
Он прижался остро выступающими лопатками к черной кованой ограде, и красные капли весело покатились по изгибам железных листьев, по прутьям и шипам — вниз, к белому покрывалу снега.
Он успел выдохнуть напоследок.
А вдохнуть — уже не успел.
========== 15. Спустя секунду ==========
Возвращаться домой после беседы с Лауром и господином Китом ему не хотелось. Абсолютно, без шуток — не хотелось, и он до рассвета бродил по улицам, равнодушно кивая страже, посылая к черту навязчивых попрошаек и притворяясь, что не видит здоровенных, укоризненно пыхтящих воротил, призванных отгонять всяких нагловатых прохожих от чужого ценного имущества.
Его привлекло чистое, чуть голубоватое пятно слева от четырехъярусных домиков рабочих.
Одинокий храм богини Элайны.
Распахнутые двери. Чисто вымытые витражные окна. Ровная дорожка, усердно вычищенная в снегу — заходите, господа прихожане, и поклонитесь богине, которая после примет вас в облаках. Сделает, по словам Лаура, счастливыми.
Странно, что такой человек поверил в ее пути. Странно, что такой человек надеялся на ее помощь, если вдруг ему придется по какой-то причине умереть.
Он не знал, почему его так тянет к этому храму. Но и противиться — не мог.
Высокое крыльцо, шероховатые пластинки — чтобы сапоги уважаемых гостей не скользили по обледеневшему камню. Полумрак зала, высокий сводчатый потолок, сквозь витражные окна струятся редкие лучи света. Покрытый пылью орган; за ним давно не сидели настоящие музыканты, и не касались мануалов длинные ловкие пальцы, нежные, ухоженные — до Талера доходили слухи, что музыканты следят за своими руками весьма тщательно…
У органа, спрятав ладони в рукавах, сидел юноша лет пятнадцати. У него были огненно-красные, дыбом стоящие волосы, и даже несмотря на это — он выглядел необычайно красивым. Он завораживал — своими ровными, правильными чертами, и ярко-зелеными, широко распахнутыми глазищами, и нежно-розовой линией плотно сжатых губ. И каждым своим движением — грациозным и легким, словно бы в танце.
— Привет, — выдохнул Талер.
Юноша кивнул:
— Привет. Садись, я подвинусь.
Лавка едва различимо скрипнула. Пепел серыми крыльями невиданной бабочки сорвался — и полетел — с чуть заостренного чужого уха.
— Ты помнишь меня? — спросил зеленоглазый, мягко потянувшись к музыкальному инструменту. Пальцы привычно и до боли просто легли на все те же мануалы, двинулись по ним — плавно и осторожно, извлекая тихий, но тягучий аккорд.
Неизменная пыль поднялась над рядом ошалевших регистров.
— Помню, — согласился мужчина. — Ты меня спас.
— Нет. — Юноша покачал головой, взметнулись огненно-красные невесомые пряди — и спрятали под собой невероятно красивое лицо. — Я тебя уничтожил. По ошибке, по глупости, но я уничтожил, и я не могу исправить… ничего. Ты был там, а я — здесь, и я надеялся…
Он запнулся и притих — и заканчивать фразу, похоже, не собирался.
— Ты, — начал Талер, — принял меня… вовсе не за меня. Я видел Арэн, и господина Лерта я тоже — видел, но я не в силах, если честно, понять, как именно ты был с ними связан.
Этот вопрос не предполагал никакой заботы о чужих эмоциях. Юноша поежился, огонек пламени вспыхнул на его шейных позвонках — и тут же угас, небрежно сметенный рукавом рубахи.
Ему не было холодно. Никогда и нигде — ему не было холодно; даже на Харалате, где мороз убивал — этот юноша не боялся. Пламя жило в его теле, пламя текло по его сосудам, билось в одуревшем от такого безумия сердце. Если холод и прикасался к нему, то лишь силой старых, почти потерянных воспоминаний, так до конца и не забытым голосом Лерта — и гранями янтарных камней, сжатых в кулаке…
— Я любил их, — негромко сказал юноша, — как любит ребенок — своих родителей. Лерт был кем-то вроде моего отца, Арэн — кем-то вроде моей матери. По крайней мере, я считал ее матерью. Но она была слишком занята своей дочерью,