топится по-черному. Машины всегда будут нашими помощниками. Но все-таки только человеческая рука, да и то не всякая, может вдохнуть в предмет душу, потому что руку направляет не мотор, а мозг без всякой трансмиссии. Мозг, понимаешь, парень, мыслящий мозг. Поэтому ты не верь, когда разные «бобики» у нас в мастерской начнут распинаться о тайнах, великих тайнах ремесла. Они это нарочно, в особенности дурак мастер будет водить тебя за нос, чтобы ты подольше задарма работал. А по существу, им известны два клея да одна политура. Не было еще до сих пор заказа, который бы драгоценный мастер хоть немного не подпортил. Примчится потом на стройку, водку ставит, чтоб хозяину ничего не сказали. Стоит тогда на него посмотреть, на этого начальничка.
Они слезли с трамвая, и, пока шли наискось через поля, Секула до конца развил свою мысль, не хотел, чтоб у парня оставались неясности.
— Вот я говорил о мозге. Это не так просто… Потому что можно изобрести вещь хорошую и вещь плохую и сделать и то и другое одинаково талантливо. Можно выдумать электрическую лампочку и электрический стул… Можно выдумать войну и электрификацию всей страны. Можно выдумать фашизм и коммунизм. Такой, например, Кассиопея, что он выдумал? Хитрющий тип, браток, не чета нашему борову Бергу. Он говорит рабочему: «Вот тебе поликлиника, ясли, столовая с нарисованными на стенах птичками, но в профсоюз ты не вступай. Я тебе плачу, значит, я твой бог и хозяин. Никаких забастовок. Если придут другие рабочие и скажут: «Бастуй вместе с нами. Надо встать единым фронтом. Нас притесняют», — ты им не верь и отвечай так: «Я бастовать не буду, пан Кассиопея добрый. Я не хочу доставлять ему неприятности». А если ты с ними объединишься, я тебя вышвырну за ворота». Вот, браток, как Кассиопея вбивает клин в рабочий фронт. А кого эти птички и ночные горшки в яслях прельстили, того он доит, как корову, и дурачит, превращает во врага собственных братьев, затуманивает ему мозги, делает из него невольника. Видишь, что значит мыслить. Против таких, как Кассиопея или, например, Гитлер, направлена и моя мысль, и твоя, и мысль всех рабочих. Не только мысль, но и действия. Знаешь что, Стась, завтра Новый год, приходи ко мне вечером домой, я живу на улице Возниц. Я покажу тебе кое-что интересное и дам почитать одну книжку. Такую книжку сейчас днем с огнем по сыщешь. Моя старуха сделала бигос. Приходи… Знаешь что, — продолжал Секула, и его короткие рубленые фразы звучали сейчас, словно смолкающий гул артиллерии, — мне смеяться хочется над немцами и над их кретином-фюрером, когда я думаю о Советском Союзе. Эх вы, дурачье, дурачье, думаю я. Ну, пока, Стась. Желаю тебе в Новом году счастья. Боже мой, когда только это паскудство кончится.
Он крепко пожал Стаху руку, и его покрытое оспинами лицо, похожее на фотографию луны, расплылось в улыбке. Стах поднял курносый нос и глянул посветлевшими от улыбки глазами на огромного, как дерево, Секулу. Они трясли друг другу руки в приливе горячей симпатии.
— А я вам, пан Секула, желаю… — Стах не мог подобрать слов, которые выразили бы то, что он чувствовал.
Секула уходил через занесенное снегом поле. Скрипели на снежной целине подошвы его ботинок. Мела поземка. Стах еще некоторое время различал наклоненную вперед глыбу человеческого туловища. Можно было подумать, что Секула идет в атаку.
В ту ночь высоко в черном небе рокотал советский бомбардировщик. Он шел на запад медленно, словно не в воздухе, а в смоле. Два человека в меховых куртках с нетерпением поглядывали на часы. Штурман отложил логарифмическую линейку, улыбнулся и сказал:
— Спокойно, товарищи, спокойно, успеем.
Когда парашютисты спрыгнули, пилот положил машину в вираж, привстал над рулями управления и стал всматриваться вниз, словно ястреб. С трудом различил он во мраке светлые купола двух парашютов. Тогда он уселся поудобней, потянул, набирая высоту, на себя руль и буркнул в ларингофон:
— Все в порядке, Саша.
На земле двое людей выпутались из парашютных строп и пошли лесной дорогой к городку, где громко ликовали в предвкушении близкой победы немецкие солдаты.
— Погляди, Старик, — сказал тот, который нес чемодан с радиостанцией, — это уже польский снег.
Его спутник сбил рукавицей снежную гроздь с еловой ветки. Это был Марцелий Новотко [13]. Новый год нес с собой грозные события.
VIII
Хотя явных признаков болезни не было, старший Корецкий с каждым днем все худел и худел. Константин выслушивал, выстукивал его, выписывал лекарство. Это был хороший доктор, давний друг Корецких. Он поднимал очки на лоб, покусывал губу, беспрестанно разглаживал отвороты старенького пиджака, роняя из трубки то табачные крошки, то пепел, и говорил приятелю:
— Не понимаю, что с тобой, дорогой. Результаты рентгена неплохие, ничего у тебя не нашли, а ты все тощаешь.
— Война, Константин, война, — вот моя болезнь.
— Ты принимаешь все слишком близко к сердцу, с твоим чувствительным сердцем и впечатлительной душой тебе бы уродиться буколическим поэтом, а не экономистом.
Доктор закашлялся, из трубки брызнули искры. В комнате было темно, только на потолке дрожал крохотный кружок света. В углу впритык к кафельной печке стояла маленькая железная печурка, в которой едва тлел огонь. Мать подбросила стружек. В печурке загудело, жестяная труба, соединяющая ее с печью, раскалилась докрасна, на ее поверхности вспыхивали крохотные огоньки — это сгорала древесная пыль. Отец вытянул руки и стал греть их, словно пытался поймать ускользающее тепло.
— Константин прав, — сказала мать, разливая пахнущий ромом чай марки «Карома». Зашипели, растворяясь в кипятке, таблетки сахарина.
— Я, видишь ли, дорогой, закрыл дверь… Они для меня попросту не существуют. Они уже давно перестали меня раздражать. Это случилось, когда я увидел красные стены гетто. А теперь эти облавы… Охота за невольниками. Трудно даже сказать, с кем их можно сравнить, пожалуй, с татарами времен Генриха Благочестивого. Но то были люди каменного века, а мы имеем дело с наследниками великой культуры, с потомками поэтов, музыкантов, мыслителей, перед которыми мы преклоняемся. Эх!.. Я повторяю наши довоенные разговоры. Но вот действительность, да, действительность превзошла всякое воображение. Изощренная фантазия изверга не могла бы породить таких картин. Наше несчастье в том, что мы нормальные люди. Я тоже, может быть, окажусь в брюхе у этого молоха, но в состоянии ли я что-нибудь предпринять, чтобы избежать такой участи? Ни знания, которые я приобрел на двух факультетах, ни богатый жизненный опыт не подсказывают мне выхода из создавшегося положения, не открывают, говоря другими словами, путей к спасению. Короче, будь что будет…
— Ты оппортунист. Такой старый, а оппортунист, — послышался с кресла раздраженный голос Корецкого.
— Вот именно. Оппортунизм, уход от действительности — единственное лекарство, которое я тебе рекомендую. Принимай его и будешь жить долго.
— Но как?
Константин рассмеялся и обратился к матери:
— Видишь, Магда, он не слушается врача. Зови ксендза, я умываю руки.
— Константин, не валяй дурака, это печальные шутки.
— Ну, ну… Ты все воспринимаешь по-женски, всерьез. У вас всегда если уж любовь, то до гробовой доски, если болезнь, то с роковым исходом. Нечего беспокоиться — все будет в порядке.
Так приходилось доктору заговаривать страшных призраков, которых он сам же вызывал.
— Сижу я вчера и читаю. Что? «К самому себе» Марка Аврелия. Книжка ко времени: есть в ней что-то гитлеровское — рецепты, как облагородить душу, насытив ее равнодушием и презрением. Читаю и верчу в руке рулон бумажной ленты, знаешь, этой, прорезиненной, которую рекомендовали наклеивать крест- накрест на стекла — от взрывов. В тридцать девятом году я уверовал в это, старый дурак, как баба, которая верит, что можно потушить пожар, творя над огнем крестное знамение иконой святого Флориана. Купил я