эту ленту, но заклеить не успел, от взрывной волны вылетели все стекла. Недавно я убирал у себя и обнаружил ее.
— Представляю себе эту уборку, — не выдержала мать, и все улыбнулись.
— О чем это я? Ага. Так вот, забыл я про Марка Аврелия, гляжу на рулон ленты и катаю его по столу, словно колесо от тачки. Вспомнился мне тридцать девятый год, тонны человеческого мяса, которые прошли через мои руки. Ну и стал я думать о немцах.
— Ага, — буркнул Корецкий.
— Думал я о них, правда, не очень много, да и недолго. Представь себе, на столе было чернильное пятно, еще влажное. Я посадил его, когда вписывал на поля свои комментарии к Марку Аврелию. Въехал я в это пятно колесиком — и вижу: пятно отпечатывается на столе при каждом обороте рулона. И я подумал: «А что, если б это была буква?»
— Ничего нового. Исключительное право издания Copyright by Gutenberg. — Юрек безнадежно махнул рукой.
— Ты прав, столяр, к сожалению, изобретатель был немцем. Но слушай дальше. Буквы можно отпечатать на матовой стороне прорезиненной ленты. Ленту резать и лепить на что попало. Из букв можно составить недурные фразы. Например: «Бей немца!», «Саботаж — твое оружие!» — и тому подобное.
Следующие полчаса два старых друга забавлялись, сочиняя лозунги, хлесткие, как удар бича.
Затем стали приходить с визитом тетки, состарившиеся среди кушеток в чехлах, жардиньерок и вышитых дорожек. Они без конца предлагали испытанные домашние средства. Устраивали «консилиумы» и наперебой болтали разные глупости. На стул они садились плотно, застегнутые под самой шеей платья были похожи на саркофаги, закупорившие их чудовищные тела. Самой неукротимой в своей самаритянской деятельности была тетка Мария. Она подкладывала больному под спину все имеющиеся в доме подушки и бранила Корецкую за бессердечие, пуская в ход такие выражения, которые можно было простить, только приняв во внимание ее безмерное, как океан, невежество.
Она, не переставая, ныла:
— Мадзя, пойми: женщина всегда имеет влияние на своего мужа. Правда, вы не венчаны, следовательно, живете в прелюбодеянии…
— Что вы говорите…
— Да, дитя мое, я своими ушами слышала, как наш Марек хвастался однажды: «Хоть семья заставила меня венчаться в костеле, но я заморочил голову ксендзу и на исповеди перед венчанием не был». А слышала я это, дитя мое, на именинах у Янека, такого же безбожника. Наш Марек, захмелев от нескольких рюмок сливянки, понес такое, что стыдно вспомнить. «Подхожу я к исповедальне, — говорит он, — и слышу: «Преклони колени, сын мой. Что ты хочешь поведать господу?» А я отвечаю, что на колени не встану, потому что брюки у меня только что выглажены. Исповедоваться не буду, потому что в бога не верю, а если б даже стал исповедоваться, исповедь была бы сплошным враньем. Что же касается брака, то венчаться не стану, если ксендз будет настаивать на исповеди». Ксендз захлопнул дверь исповедальни и повел твоего мужа в ризницу, сказав, что он денежные дела перед лицом алтаря решать не намерен. Как-то там они столковались, и Марек на исповеди не был, значит, таинство брака считается недействительным, следовательно, вы совершили грех и живете в прелюбодеянии. Так или нет?
Корецкая молчала, впрочем, она уже давно не слушала эту болтовню, погрузившись под монотонный, словно шум мельничного колеса, голос Марии в думы о каком-то неотложном деле.
— Учти, еще есть время исправить зло… На лице Марека я читаю печать вечности… Нужно примириться с богом… молись… ты имеешь на него влияние…
Корецкая просила не волновать больного подобными разговорами, но тетку унять было невозможно. Больше всего она жаждала увеличить собственные шансы на спасение, вернув в лоно церкви закоренелого грешника. Она сидела и вздыхала над мелькающими спицами вязанья. Наконец взяла да и высказала все, что накипело у нее на сердце. Корецкий попросил прекратить бессмысленный разговор. Но тетка находилась уже в состоянии религиозной истерии и, как ей казалось, была осенена свыше.
— Посмотри, как господь покарал евреев!.. — кричала она.
Когда Юрек открыл дверь в квартиру и сбросил с плеч мешок со стружками, семейная сцена выглядела так: отец, вцепившись пальцами в поручни кресла, перегнулся вперед и кричал:
— Пошла вон, ведьма!
Тетка, собирая в мешок мотки шерсти, шипела:
— Ухожу, ухожу, ноги моей больше в этом доме не будет!
В прихожей она почувствовала себя в безопасности, сунула голову в дверь и завопила, не попадая руками в рукава пальто:
— Чтоб ты сдох, безбожник, чтоб тебе вечно мучиться в преисподней! На лице и на руках у тебя грязные пятна, это дьявол бродит вокруг тебя и овевает адским смрадом.
— У твоего отца на лице и на руках коричневые пятна.
Юрек с доктором Константином кружил по улочкам Старого Мяста, где они гуляли вместе еще в довоенное время. С той поры это была их первая прогулка.
— Эти пятна окончательно подтвердили мои предположения. Это, Юрек, болезнь Аддисона. Впрочем, тебе медицинские термины ничего не говорят. Так или иначе мне придется объяснить тебе, как обстоит дело.
Юрек схватил за рукав Константина, который в этот момент с необычайным вниманием рассматривал крыши на другой стороне рынка. Он заставил его посмотреть себе в глаза, потом с усилием проглотил слюну и прохрипел:
— Когда, Константин, когда?
— По-видимому, весной, в апреле. Я думаю так, потому что знаю организм твоего отца, как свой собственный. Я говорю тебе это заранее — ведь ты мужчина и сумеешь держать себя в руках. На твою голову свалятся новые заботы, а сейчас — в военное время — их будет еще больше. Я поддержу тебя и Магду, как смогу. Я никогда не был очень предприимчивым, это противоречило бы моей профессии.
Покинув рынок, они пошли вдоль рва до Подвалья. Константин говорил скороговоркой:
— В смерть трудно поверить. Груды человеческих тел захоронены в этих стенах. Фальсифицированная история, которой пичкали тебя в гимназии, силится представить Старое Място как живописный идиллический уголок, где пышные горожанки вышивают штандарты для храбрых кавалеристов. А того, что городская чернь вешала здесь богатеев, что по этим улочкам шли голодные толпы, волоча шляхту на плебейский суд, небось никто не говорил…
Юрек понимал, что доктор хочет отвлечь, направить мысли по другому руслу. Но делал он это неумело, чувствовалось, что он сам расстроен. От стен тянуло пронизывающим, влажным холодом. Из трактира «Корабельный фонарь» с гиканьем вывалились пьяные немецкие летчики. В вестибюле один из них дернул за седую бороду швейцара, одетого в старопольский жупан и обшитую мехом конфедератку. Старик в левой руке держал алебарду, а правой собирал чаевые.
— Перейдем на другую сторону, — сказал Константин. — Этим сверхчеловекам может прийти в голову такая, например, мысль: «Как упадут этот старик и этот молодой, если их пристрелить? Навзничь, на живот или еще как-нибудь?»
— Ты сделаешь так: до конца войны будешь работать в мастерской. Если партия развернет деятельность шире, ты тоже примешь участие. Не жалей себя. Я был осторожен. Может, тебе кажется, что быть одному прекрасно. Имей в виду, в этом нет ничего нового. В начале двадцатых годов нашего века двое молодых людей, которые были уже тогда старше тебя, открыли ту же самую истину.
Они носили пиджаки из альпаки и соломенные шляпы, похожие на омлет. Мать вспоминается мне в белом платье до щиколотки и в шляпе, украшенной перьями с целого птичьего двора и форменной оранжереей. Это было еще до того, как настала гнусная мода на платье-мешок, не закрывающее колени, на прическу с челкой и на широкую шляпу, похожую на горб верблюда. Итак, в ту пору двое юношей пришли к выводу, что бороться в одиночку — красиво. Им ничего не стоило с негодованием отвернуться от мира, в котором все так несовершенно, потому что они не чувствовали в себе достаточно сил заняться его преобразованием. Погрузиться с головой в партийную работу — значило для них ограничить свою свободу.