Не сейчас. Не надо. Нет — у него были дела.
Дела, долги, обязанности и обязательства.
Прошлое, которое следовало закрыть — дверь, которую нужно было открыть; вот так, тривиальнейшая ведь задача, проще — не существует, и шагнуть вперёд не тяжело также, а снять плащ — вообще сущий пустяк, как и пройти в гостиную…
Трудно и тошно оказалось смотреть на Себастьяна, на мгновение сжавшего трость до побелевших костяшек, а зубы — так, что на скулах выступили желваки.
— Добрый вечер, Хранитель Хэйс.
И он ответил рефлекторно; не задумываясь, глуша согласные и комкая слоги, выплюнул:
— Этельберт.
Потому что какой, да какой же из него Хранитель, и им ли вспоминать о проклятых титулах и хвататься за отстранённость фамилий?
— Здравствуй. Здравствуй, Себастьян, — быстро спохватившись, добавил он то, с чего следовало — начать.
Себастьян посмотрел на него с ощутимым удивлением и опёрся на трость чуть сильнее, но практически тут же выпрямился, вернул лицу хладнокровно-равнодушное выражение и сдержанно проговорил:
— Я не был уверен, что всё ещё имею право обращаться к вам по имени.
Зря. Предсказуемо, понятно, неизбежно, однако очень и очень зря.
— Конечно, имеешь. Я… — «Хочу: прошу тебя, зови меня так, как звал всегда — раньше». — …предпочёл бы, чтобы ты обращался ко мне по имени; если, разумеется, тебе не будет комфортнее обращаться ко мне как-то иначе. Решать тебе, Себастьян.
«Только не “Приближённый”; ради всего священного, пощади в первую очередь самого себя».
Какое-то время Себастьян вглядывался в него, — напряжённо, ищуще и молча — а затем, ненадолго прикрыв глаза, спросил:
— Хотите чаю, Этельберт?
И он, постаравшись улыбнуться как можно светлее, добрее и мягче, кивнул и ответил:
— Спасибо — не откажусь.
И пошёл за Себастьяном вслед.
Налево и вперёд — на кухню, где на столе уже стоял дымящийся заварочный чайник и две бледно-зелёные — тьфу — чашки на тонких блюдцах; и разливал по традиции хозяин дома, а гость чинно сидел на предложенном стуле и проглатывал дерущее горло предложение помощи, осознавая, что оно является неуместным и сочтено будет — унизительным, и благодарил, и за ручку взялся, мысленно восхваляя подобные маленькие ритуалы, которые позволяют потянуть время, осмотреться и собраться с мыслями.
Однако, к сожалению, в конечном итоге не спасают ни от тревоги, ни от неловкости.
Чай имел отчётливый привкус гнетущей тишины.
А также чабреца, жасмина и перца — надо же, предпочтения Себастьяна не изменились и за сорок четыре года.
И насколько же всё когда-то было проще.
Когда-то Этельберт мог задать любой вопрос: «О чём ты думаешь?», «Что ты чувствуешь?», «Что тебя гнетёт?», «Что я могу сделать?» — и ему доверяли достаточно для того, чтобы ответить (не всегда развёрнуто, но неизменно честно); и пусть решить удавалось далеко не все проблемы, ведь существуют вещи, которые исцеляет только время, а над некоторыми, увы, не властно даже оно, обсудить в той или иной мере ничто не мешало каждую без исключений.
А теперь между ними лежала настоящая пропасть, сплетённая из чересчур многого — гниющая слишком долго и превращающая естественное в невежливое, неприличное, неподобающее и навязчивое.
Они были парадоксом: незнакомцами при разделённом прошлом, и неясно, с какой стороны подступиться, как именно протянуть руку, каким образом сглаживать неразрешимый «конфликт интересов», какими методами пробовать наладить диалог…
Право, не о погоде же говорить.
Потрясающая в этом году зима. Восхитительный снег. Умеренный бодрящий мороз и удивительно чистое небо. Пейзаж за окном совершенно чудесен, не правда ли — прости за то, что лгал тебе четыре долгих года, и поверь, мне искренне жаль, что история с Волей Архонтов развернулась так, как развернулась.
Создатели милосердные.
И он, наверное, придумал бы что-нибудь, сумел бы подобрать достаточно тактичные формулировки для своих извинений, однако Себастьян опередил его, поставив чашку на блюдце, откашлявшись и тихо сказав:
— Я хотел бы… кое о чём вас спросить.
Что было желанием прекрасным: обнадёживающим и, с эгоистичной точки зрения, приятным, потому что вопросы лучше упрёков и претензий, которые имелись наверняка — и разбираться с ними придётся, ведь чтобы уничтожить нарыв, его необходимо вскрыть, но начать по возможности хотелось бы с процедуры менее… болезненной.
Этельберт тоже опустил свою чашку, положил руки на стол — далеко от позиции жестикуляции и так, чтобы их было видно — и, улыбнувшись, приподнял брови, давая понять, что готов слушать и проливать свет на всё, что собеседнику угодно.
Действительно всё, что угодно.
— По причинам, о которых вы, несомненно, осведомлены, мне… полагаю, мне необходимо знать, что представляет собой Оплот Печали, а также Оплоты другие. Каковы правила и нормы приличий, что приветствуется, а что запрещено, что Архонты дозволяют, а что — нет. Не могли бы вы рассказать мне о неких… общих положениях? Признаться, я не очень хорошо помню своё пребывание в Оплоте Надежды, и к тому же времени с тех пор прошло порядочно — вероятно, что-то изменилось, как и… скажем так, моя роль.
И немалых усилий стоило подавить мрачноватый смешок, вызванный ироничным чувством дежа антандю.
Совсем недавно, лишь… две декады назад, у него спросили примерно то же самое — другими словами и по причинам иным, но корнями уходящим в землю тождественную.
Забавно, и безрадостно, и горько; во времена нынешние всё общее между Себастьяном Крауссом и Этельбертом Хэйсом являлось перешедшим: первый Хранителем Каденвера заслуженно был — второй им насильственно стал, первый с Иветтой Герарди общался раньше — второй разговаривал с ней теперь; и в том числе — из-за насыщенного локального подобия.
Из-за одинакового страха, который безумно хотелось сокрушить.
Изначально на её предложение он согласился из любопытства; продолжил же потому, что она была интересным, искренне вовлечённым собеседником, смотрящим на Оплоты со стороны, и показательны были её догадки и предположения; а также из-за навязчиво-настойчивого желания стереть в пепел те опасения, что оставались — очевидно имелись, упрямо лезли наружу — до сих пор.
Если быть до конца откровенным, Этельберту льстило то, что ему удалось приглушить её исходный отчаянный ужас — льстило и внушало надежду, что справиться выйдет и в другом (например, сидящем напротив) случае, что он всё ещё был способен успокаивать, утешать и располагать.
Он прекрасно понимал, что именно и зачем пытается доказать в первую очередь — самому себе. И возможно, его действия были иррациональны, но разве являлись они каким-либо образом недостойными?
Разве неправильно — ненавидеть чужой страх перед тобой и твоими коллегами и пытаться его уничтожить?
Его сильнейшество до Приближения предупреждал о неминуемости; говорил, что столкновение с подобным неизбежно, однако ни слова не было сказано об обязанности смиряться и уж тем более соответствовать, и даже перед «наступлением» на Каденвер не прозвучало приказа пугать, вместе