«И даже представлять не хочется, что творилось бы, если бы меня обязали объявить о твоей “якобы смерти”».
Этот маятник, мрачнейший и показательнейший из всех, качнут лично шестнадцать уже после исполнении Воли; «Ты там вали всё на нас: мы, мол, размышляем и к согласию никак не придём, а что в итоге решим, да кто ж нас, неисповедимых, знает» — за что его сильнейшеству для разнообразия спасибо — искреннее.
Усмехнулся Себастьян невесело — Этельберт его настроение разделял всем сердцем.
Повисшая тишина снова была вязковато-неловкой.
А чай, между прочим — безвозвратно остывшим.
— Полагаю, нам имеет смысл, фигурально выражаясь, познакомиться заново. Расскажи о себе, Себастьян.
«Я ведь практически не знаю тебя-нынешнего».
И немало того двадцатилетнего юноши увиделось в полуседом, напряжённом, чуть ссутуленном, явственно не счастливом мужчине, ничем ведь не заслужившем сарказма проклятой судьбы — наверное, из-за растерянности, которая просочилась и в голос:
— Я… даже не знаю, с чего начать.
Однако он был — и останется — жив.
И думать о прошлом давнем, недавнем и возможном неконструктивно: чтобы действительно помочь, следовало слушать настоящее и смотреть — исключительно в будущее.
— Почему бы не с начала? Что заставило тебя выбрать Незерисан?
Глава 14. Сын мастера металлов и мастера красок
//Прим. автора: по правилам русского языка в слове «раскро́шится» ударение падает на «о»: раскроши́ться-раскрошу́сь-раскроши́лся — но раскро́шится-раскро́шимся- раскро́шитесь-раскро́шатся :)
…но доносятся слухи, что люди ущербны и обречены как подвид; что когда-нибудь, треснув, раскрошится и Вековечнейший Не-Монолит; что сгниёт, распластавшись, исчезнет, расплавившись, всё между строк — между плит
раскалённой земли — разорвавшихся гор — растворённого моря и ила.
Мне нет дела до страхов философов, слухов и теоретических бед; мне и так верный свет совершенно не мил, зимний снег почему-то не бел; в каждом стоне ветров и чернил размышлять получается — лишь о тебе
и желать тебе счастья. Везде, где бы ни был, и с кем бы — удачливым — ни был.
Калистра Хани «Не(у)ловимое», издано впервые в 1291-ом году от Исхода Создателей
Этельберт Хэйс был сыном мастера металлов и мастера красок.
Его мать была репликатором, а отец — художником: «Возможно, вы знаете об Адриане Хэйсе?», — и нет, Иветта слышала это имя впервые; что ничего не значило, ведь в живописи она не разбиралась практически вообще: вот тут — натурализм, здесь — вроде авангардизм, кто-то чем-то всегда плотно и вдохновенно занимался, а что происходит сейчас, ведает лишь Неделимый да искусствоведы. Ей оставалось только поверить, что Хэйс-старший, конечно, гением своего века не считался, однако определёнными популярностью и уважением пользовался и был тем, что имел, вполне доволен.
А вот Хэйсу-младшему кисти подчиняться отказались: он, под руководством отца, пытался научиться обращаться с ними достойно, но довольно скоро услышал, что, к сожалению, не достаёт ему ни предрасположенности, ни — что хуже — страсти.
— Признаться, расстроился я не сильно, так как второе было абсолютной правдой: я не особо-то хотел рисовать. Мне нравилось скорее проводить время с отцом, а не издеваться над холстом или бумагой — и тяги к ним я так никогда и не ощутил. Временами я ради удовольствия делаю разного рода наброски, однако никакой художественной ценности у них, естественно, нет.
И Иветте не составляло труда его понять, ведь она разделяла его положение — но не лёгкость, не беззаботную прямоту, не спокойную улыбку, с которой он расписывался в своём неумении; этому приходилось молча завидовать.
(Наверное, когда ты знаешь — железно уверен, уже сотни сотен раз доказал и другим, и себе — что многое можешь, всё то, что ты сделать не можешь, не имеет какого-либо значения: сначала приглушается, затем теряется и наконец стирается под лавиной из явственной и гордой антитезы.).
(К тому же, им обоим повезло в главном: Адриан Хэйс не требовал от сына быть художником, как Вэнна Герарди не диктовала дочери стать писательницей — они не были любимы меньше за то, что не унаследовали творческого таланта и не испытывали желания продолжать начатый ещё до них путь.).
Эри Хэйс также была хорошим специалистом: настолько, что Оплот Стыда предложил ей Приближение. Она отказалась по причине неизвестной; унесённой — за Черту.
За которую ушёл и другой — второй из двух — причастник Союза Хэйсов.
Соболезнования Иветта выразила суетливо и косноязычно; узнала, что в них нет нужды, ведь «рана отнюдь не являлась свежей», и, поколебавшись, всё-таки спросила о совсем не важном, но почему-то упрямо интересующем: так… сколько лет было-то — (оставленному) оставшемуся сыну?
Хэйс моргнул, а затем, лукаво прищурившись, по традиции ответил на вопрос — вопросом:
— А сколько бы вы мне дали?
И пришлось вглядываться.
В светлые (не холодные, не мрачные, не мёртвые, просто очень светлые) глаза, обведённые морщинами; в разлинованный ими же высокий лоб, в затронутые ими же изящные руки, и длинные гибкие пальцы, и искусственно (ли?) седые, но густые волосы, и чуть приподнятые брови, и выразительный нос, и тонкие губы — она, притягиваясь, смотрела совершенно не туда и не на то, но что же ей было делать: глупое и обречённое ведь занятие — угадывать возраст и обычного человека, а уж Приближённого… Пятьдесят, сто, двести — да сколько угодно; но если всё же попробовать взвесить сплав из собственных ощущений и чужих знаний, грации и терпения…
— Двести… двести пятьдесят?
Посмотрели на неё с недоумением и пронзительно заметной, проступившей на лице трогательно прямым текстом обидой:
— Помилуйте, эри! Мне всего сто двенадцать.
Вышло… неловко.
А также — очень смешно.
Иветта прижала руку ко рту, но хихиканье не удалось ни сдержать, ни скрыть — оно рванулось наружу ручьём, в котором мелкой галькой прошуршали необдуманные слова «Извините, но… но… всего…», и несчастный Хэйс, отведя взгляд, пробормотал, что «всё, естественно, относительно»; и всё, конечно, было относительно, но сто двенадцать — это ведь действительно всего: Олли — пленительнейшему и случившемуся совершенно неожиданно Оливеру — было не намного меньше, девяносто четыре, и он надёжно исцелил её от всякого стеснения по поводу разниц в возрасте…
Впрочем, пустое. Пустое полностью и целиком.
Отсмеявшись и выдохнув, она попросила прощения уже по-человечески и, как смогла, объяснила, что не имела в виду ничего дурного или уничижительного — напротив, подразумевала «комплимент опыту и мудрости». Высказалась осторожно: умолчав о том, что усталость, тёмно-серость и непонятная, но заметная грусть старят людей, так чего же ты хотел, Этельберт Хэйс?
Чего же хотел Этельберт Хэйс, которому нравилась поэзия Калистры Хани.
Иветта чуть на пол не грохнулась, когда это услышала. «Пришибленный Приближённый» и «любовная лирика» в её голове не сходились никак, — самочинно не