На шестую ночь похитили Аниту. Все произошло очень тихо. Иногда те, за кем приходили, кричали и противились, но Анита не стала, а я, к стыду моему, все проспала и не видела, как ее стерли. Проснулась по утренней сирене, а Аниты просто не было.
– Очень жалко, что так вышло с вашей подругой, – шепнула мне одна добрая душа в очереди к клокочущим туалетам.
– Мне тоже, – шепнула я в ответ.
Но я уже крепилась в ожидании того, что почти наверняка предстояло. «Жалей не жалей, проку не будет, – сказала я себе. – За годы – за многие годы – истинность этого умозаключения подтвердилась не раз».
На седьмую ночь настал мой черед. Аниту изъяли беззвучно, и деморализовало само это безмолвие: казалось, можно исчезнуть – и никто не заметит, даже звуковой ряби не останется; но мне удалиться тихой сапой не полагалось.
Разбудил меня тычок сапога в бедро.
– Заткнись и подъем, – гавкнул кто-то.
Не успела я толком проснуться, как меня вздернули на ноги и поволокли. Со всех сторон доносилось бормотание, и один голос сказал: «Не надо», – а другой сказал: «Бля», – а третий сказал: «С Богом», – а четвертый сказал: «Cuídate mucho»[38].
– Я прекрасно умею ходить сама, – сообщила я, что ни в малейшей степени не подействовало на две руки, с двух сторон державшие меня за плечи. Вот и конец, подумала я: сейчас меня расстреляют. Нет, погоди, поправилась я: расстреливают-то днем. Идиотка, возразила я себе: расстрелять могут где угодно и когда угодно и вообще расстрел – не единственный способ.
Все это время в душе моей царил покой, во что затруднительно поверить, и даже я сама больше не верю: в душе царил не просто покой – в душе царил мертвый штиль. Пока я считала, что уже мертва, что заботы земные меня больше не касаются, сносить все это было легче.
Меня провели коридорами, затем черным ходом наружу – и в машину. Не фургон на сей раз – «Вольво». Обивка заднего сиденья мягкая, но прочная, кондиционер – как первый вздох в раю. Увы, свежесть воздуха напомнила мне об ароматах, которыми успела обзавестись я сама. Тем не менее я наслаждалась роскошью, хотя меня и сплющивали между собою два охранника, а оба они были корпулентные. Оба молчали. Я была просто тюком, который надо перевезти.
Машина остановилась перед отделом полиции. Отделом полиции он, впрочем, больше не был – табличку занавесили, а на двери нарисовали знак: глаз с крылышками. Эмблему Очей, хотя я этого еще не знала.
Мы взошли по ступеням – двое моих провожатых шагали широко, я спотыкалась. Ноги ныли: лишь тогда я заметила, до чего отвыкли они от ходьбы, а также до чего изуродованы и изгвазданы мои туфли, вымокшие, засохшие и пропитанные всевозможными субстанциями.
Мы шли по коридору. Из-за дверей кабинетов доносилось баритоновое бормотание: навстречу спешили мужчины, обряженные так же, как мой эскорт, – глаза вдохновенно горят, голоса рассыпают стаккато. Мундиры, погоны, блестящие нагрудные знаки вообще выпрямляют спину. У нас тут никто не сутулится!
Мы свернули в один из кабинетов. Там за широким столом сидел человек, слегка походивший на Санта-Клауса: пухлый, седобородый, розовощекий, нос вишенкой. Он просиял мне улыбкой:
– Можете присесть.
– Благодарю, – ответила я.
Не то чтобы мне предоставили выбор: двое моих спутников поместили меня в кресло – под локтями подлокотники – и прикрутили пластиковыми шнурами. После чего удалились, тихонько прикрыв за собою дверь. У меня создалось впечатление, что выходили они задом, словно пред неким древним царственным божеством, но дверь была за спиной, и мне было не видно.
– Я должен представиться, – сказал человек за столом. – Я Командор Джадд. Сын Иакова.
Так мы повстречались впервые.
– Кто я, вам, вероятно, известно, – ответила я.
– Совершенно верно, – любезно улыбнулся он. – Прошу извинить за неудобства, которые выпали на вашу долю.
– Ничего страшного, – сказала я, не дрогнув лицом.
Не шути с теми, кто располагает над тобой абсолютной властью, – это глупо. Они этого не любят: им кажется, ты не постигаешь всей полноты их власти. Ныне, придя к власти сама, я не поощряю дерзости в подчиненных. Но тогда я была беспечна. С тех пор-то разобралась.
Его улыбка испарилась.
– Вы возносите хвалы Господу за то, что живы? – спросил он.
– Ну… да, – сказала я.
– А вы возносите хвалы Господу за то, что созданы женщиной?
– Видимо, – сказала я. – Никогда об этом не думала.
– Не уверен, что вы благодарны Господу сполна.
– Что значит «сполна»? – спросила я.
– Что вашей благодарности хватит, дабы сотрудничать с нами, – сказал он.
Я упомянула, что у него были узенькие прямоугольные очочки? Их он снял и принялся разглядывать. Без очков глаза у него были не так улыбчивы.
– Что значит «сотрудничать»? – спросила я.
– Да или нет?
– Я училась на юриста, – сказала я. – Я – судья. Я не подписываю пустые бланки.
– Вы, – сказал он, – больше не судья. – И нажал кнопку селектора. – Палата «Исполать», – сказал он. А затем мне: – Будем надеяться, вы научитесь благодарности. Я буду молиться о таком исходе.
Так я и очутилась в палате «Исполать». Прежде «Исполать» была одиночной камерой предварительного заключения, шага четыре на четыре. Там была полка вместо шконки – впрочем, без матраса. Там было ведро – я мигом заключила, что оно предназначено для отходов человеческого организма, поскольку таковые отходы в нем еще содержались, о чем свидетельствовал запах. Некогда в «Исполати» имелась лампочка, но ее больше не было – остался лишь патрон, да и тот не работал. (Конечно, спустя время я сунула туда палец. Вы бы тоже сунули.) Свет поступал только из коридора, через щель, в которую вскоре протиснулся неизбежный сэндвич. Такие были на меня планы: чтоб я грызла сэндвич и локти во тьме.
Я пошарила во мраке, нашла коечную плиту, села. «Я сдюжу, – подумала я. – Я прорвусь».
Так и вышло, но на честном слове. Ты удивишься, как стремительно размякают мозги в отсутствие людей. Один человек неполон – мы существуем относительно других. Я была один человек и рисковала стать нулем человек.
В «Исполати» я провела некоторое время. Не знаю сколько. То и дело из-за заслонки, поставленной для целей наблюдения, за мной наблюдал глаз. То и дело откуда-то изблизи слышались вопль или визги – зверства напоказ. Порой слышались долгие стоны; порой хрюканье и аханье, вроде бы сексуальной природы – должно быть, и впрямь. Беспомощные весьма соблазнительны.
Я понятия не имела, настоящие это шумы или мне ставили записи, нарочно расшатывали мне нервы и подрывали мою решимость. Уж какая ни была решимость: спустя сколько-то дней я упустила эту сюжетную линию. Сюжетную линию моей решимости.
В сумеречной камере меня продержали неведомо сколько времени, однако едва ли очень долго, судя по длине моих ногтей на выходе. Но, когда ты заперт один в темноте, время устроено иначе. Оно дольше. И ты не разбираешь, когда спишь, а когда бодрствуешь.
Водились ли там насекомые? Да, насекомые там водились. Не кусались, так что, очевидно, водились там тараканы. Я чувствовала, как их крохотные лапки бегают по моему лицу – нежно, неуверенно, словно у меня не кожа, а тонкий лед. Я их не смахивала. Со временем начинаешь радоваться любому прикосновению.
Настал день – если, конечно, это был день, – когда