— Отведаю, — Хомякин выбирался из возка с помощью слуг. Мог бы и сам — не развалился бы — но то было невместно. Боярин он, али кто?
— Хлеб-соль, батюшко! — кланяясь, запоздало промолвила дева.
Анкудей Иваныч обернулся, тут же оценив и юность, и красоту, и тугую грудь. Усмехнулся:
— Что ж, можно и хлеб-соль…
Отломил каравай, пожевал… Расцеловался с девой троекратно, да, скосив глаза, шепнул стоявшему рядом «боровичку»:
— Тимоша, эта сударушка твоя али дщерь?
— Челядинка, господине! Настена.
— Ты после обеда ее ко мне в опочивальню пришли.
— Пришлю, Анкудей Иванович. Как скажешь.
Тимоша — Тимофей Куровлев сын — поспешно опустил глаза. С Настеной он и сам жил — пользовал… А тут — и хозяин восхотел! Ну, так и что с того? От девки-то, чай, не убудет…
Тимофей еще раз поклонился боярину и, забежав вперед, повел дорогого гостя в хоромы. Вообще-то хоромы эти раньше принадлежали Куровлеву, но давно уже были заложены Хомякину за долги, так что Тимоша исполнял здесь роль управителя — подвизался, без особой надежды хоть когда-нибудь выкупить свое имущество. Несколько бревенчатых срубов: горница, светлица, сени еще и крытая — вкруг всех хором — галерея. Смотрелось все неплохо, правда, кое-где подгнило и требовало ремонта. Вот о ремонте-то Тимофей и собирался поговорить, лишь выбирал момент… Хотя чего его выбирать-то?
— Скрипят, батюшко, половицы-то… Артель бы нанять, плотников.
— Артель? — задержавшись на пороге, боярин неприятно насупился. — А сколь у вас артельщики просят?
— Дак, батюшко… кажному по копейке в день!
— Хо! По копейке? Это как на Москве, что ль? Дешевше ищи!
Управитель понуро опустил плечи и вздохнул:
— Да где ж их, батюшко, дешевше найдешь-то?
— А ты поищи, Тимоша! И это… обед уже вели подавать… В церкву-то на службу все одно опоздали.
Гулко захохотав, гость… а вернее сказать — истинный хозяин, прошел в горницу и, с помощью слуг скинув ферязь, развалился на покрытой медвежьей шкурою лавке.
— От сюда обед и неси… И вина не забудь. Есть вино-то?
— Одначе квас, батюшко, — виновато потупился Куровлев. — И медовуха ишшо.
— Медовуха так медовуха, — с неожиданной покладистостью боярин махнул рукой. — Ничо, тащи медовуху. И квасу не забудь. Хмельной квас-то?
— Хмельного не разрешают варить…
— Не разрешаю-у-ут, — сложив толстые губы утиною гузкой, передразнил Хомякин. — Эх вы-и… Ну, медовуху-то неси!
День был не постный, скоромный. На обед принесли жареного поросенка с гречкою, белый овсяный кисель, налимью ушицу, пироги с белорыбицей, кашу с толокняным маслом, запаренную с пряностями репу да большое блюдо мелких, жаренных на вертеле, птичек. Это не считая всяких там мелких заедок — прошлогодней соленой капусты, огурцов, грибочков. Да, еще была курица!
Умяв все это в одну харю, боярин испил баклажечку медовухи и, сытно рыгнув, велел слугам вести его в опочивальню — чуток отдохнуть. Про девку Настену, кстати, не забыл, обернулся:
— Ты, Тимоша, челядинку-то пришли. Пущай пятки почешет.
Развалился Анкудей Иваныч на ложе — слуги сапоги сняли, кафтан аккуратно у двери повесили.
Хмыкнул боярин:
— Квасу-то принесите!
— Принесут, батюшко, — Куровлев кивнул, и, выпроводив слуг, вышел с поклоном и сам.
Тут же в дверь постучали:
— Кваску принесла, милостивец.
Вошла Настена, челядинка… раба. Поставила крынку на стол, глянула на боярина исподлобья, с лукавством — знала, зачем позвал. Уж точно не квас пить.
— Разоблачайся! — махнул рукою Хомякин. — Ну! Живо давай.
Пожав плечами, девчонка сняла кокошник и, распустив темные волосы, скинула с себя сарафан, оставшись в одной тонкой рубашке… ее тоже сняла — только медленно… знала, как надо.
Сказать по правде, без одежды девка гостю не глянулась. Какая-то тощеватая, некормленая, что ли… Вон и ребра торчат. Да и грудь не так велика… Ну, да ладно.
— Сюда иди, дева… Стань вот, у лавки… наклонись…
Поднявшись на ноги, боярин спустил портки, взяв деву грубо и властно, без всяких там поцелуев и ласк. Просто схватил за волосы, задергался, зарычал, словно дикий зверь. Девушка вскрикнула от боли… она все же хотела сама, уж как-нибудь справилась бы, но тут…
— Кричишь, дщерь? — закончив свое дело, Хомякин грубо шлепнул девчонку по ягодицам. — Ничо… посейчас поболе покричишь… поболе… Стой, как стоишь! Не поднимайся.
Закусив губу, Настена застыла, упершись руками в лавку. Боярин же, ухмыляясь, схватил со стены плеть, подошел к деве, ударил… Резко, с оттяжкою!
— Ай!
Челядинка дернулась, из карих очей ее невольно брызнули слезы… Боярин ударил еще… не так уж и сильно, потом — еще раз — сильней. Играл, как кошка с мышкой! Настена терпела все — велено было терпеть. Кусала от боли губы да молилась про себя — скорей бы все это кончилось, скорее бы…
А боярин распалялся все больше! Так ведь и насмерть забьет. И никто его не накажет. Никак. Потому как Анкудей Хомякин — боярин, а она, Настена-девка — раба. Не человек вовсе.
— Батюшко! — улучив момент, избитая девушка обернулась, натянула улыбку на залитое слезами лицо. — А можно медовухи испить?
— Медовухи, говоришь? — боярин неожиданно подобрел, даже плеть бросил. Да что и говорить — упарился аж до пота, устал. Самое время — кваску… или вот, медовухи…
— Эй, кто там есть? Медовуху давай.
Вошедший слуга, пряча ухмылку, глянул на голую Настену — та поспешно прикрылась одеялом.
— Ну все, все, прочь пошел… Э! Чуча! Стопки оставь.
Самолично разлив напиток, Хомякин поднял серебряный стаканчик…
— Здрав буди, боярин-батюшка, — пряча слезы, вымолвила челядинка.
— Хэк! — опрокинув стопочку, Анкудей Иваныч хмыкнул и ущипнул Настену за левый сосок. Больно ущипнул, почти что до крови. Но вместе с тем — и ласково.
— А ты ниче такая. Уважительная. Только тощая больно. Что, не кормят?
— Да иногда, батюшко, и недоедать случается, — покусав губы, призналась дева.
— Скажу Тимоше — чтоб кормил, — боярин милостиво кивнул и, потянувшись к медовухе, скривился. — Эх, жаль, вина хлебного, водки, нету.