его по-английски, но тот покачал головой и продолжил разговор на родном языке. Кочубей подумал было, что дед хочет выпить, и предложил ему ракию. Но, похоже, тот преследовал совсем иную цель. Он встал и махнул Кочубею рукой, приглашая за собой. Кочубей последовал.

Они протиснулись в узкую дверь, выкрашенную ярко-фиолетовой краской, и оказались в просторном патио. Около входа стояли огромные бочки с виноградом. Стены внутреннего двора облупились, но сохранили сочный оранжевый оттенок. Дед наклонился и поднял с пола два старых стоптанных крестьянских башмака, и протянул их Кочубею. Тот посмотрел на них, нашел в кармане скомканную купюру, сунул ее деду, взял башмаки и вышел на улицу.

* * *

Кочубей вздрогнул и проснулся, его забытье длилось не больше минуты. Голова немного отяжелела от выпитого глинтвейна и послеобеденной лени. Он взглянул на часы – до начала лекции еще оставалось время. Улыбка растянула его лицо: эпоха романтизма наконец-то закончилась, и можно было полностью отдаться модернизму. Он со щемящим пафосом предвкусил, как будет вкладывать в молодые умы духовную пищу, и зажмурился от удовольствия. Мимо большого окна кофейни, в которой он так неожиданно заснул, спешили суетливые прохожие. И тут его снова накрыла волна странного расслоения реальности. В последнее время такие приступы «картонности», как он сам их формулировал, стали посещать его все чаще и чаще. То ли упражнения в трансцендентальной философии оказывали не самое благоприятное воздействие, то ли серый московский ноябрь способствовал подобным эффектам. Он встал из-за стола, потянулся и пошел к выходу.

Он любил пройтись до работы пешком, поплутать по арбатским переулкам и выйти на мост, переброшенный от Храма Христа Спасителя в Замоскворечье. Каждый раз он зависал над Москва-рекой, чтобы взглянуть на растворенную в сером небе сталинскую высотку – было в ней что-то неуловимо ностальгическое, почти как в индоевропейской мифологии, которой он с таким упоением отдавался. Вот и сейчас, глядя на этот псевдоготический замок советского пошиба, он явственно ощутил, как вместе с воздухом в него входит нечто похожее на реальность. Однако картинка действительности не переставала быть искусственной, хоть и начала наполняться жизнью. Ему вдруг открылась поэзия серости: сейчас занавес откинется, а там свет. Но серая пелена не отдергивалась, а лишь пропускала слабое свечение. Вот именно такие моменты он и называл картонными, потому что слишком болезненным было осознание декораций. Но самое мучительное в этом состоянии – смотреть на прохожих и понимать, что все они живут внутри этих декораций действительности, что они счастливы или несчастны не от того, что мир нереален, а по каким-то другим причинам, не имеющим отношения к смыслу бытия.

Пятна первого снега, свинцовое граффити сырости, а может, это картина с разлитой краской?Оторви холст действительности, дыши серостью – она вкусная, с запахом истины.Вот оно, настоящее, что хочет ворваться в тебя… –

– записал он в своем оранжевом блокнотике. На страницу упали капли дождя, он поспешил захлопнуть блокнот и сунуть его обратно в карман длинного кожаного пальто. Он поправил шляпу, тоже кожаную, и двинулся дальше, переходя по крыше автостоянки на другой мост через Обводной канал. В этом месте было какое-то несуразное нагромождение зданий, отчего, впрочем, возникало необыкновенно уютное ощущение города. До маленького коммерческого вуза, где он читал лекции по истории ИЗО, было уже рукой подать. Именно теперь ему страшно захотелось впустить в свою голову какого-нибудь близкого человека, чтобы и тот пережил этот момент «распахнутости бытия». А близких людей у него было совсем немного. По крайней мере, сочувствие он находил лишь у своего богемного друга Стаканова, правда, принадлежавшего к разряду тех радикальных постмодернистов, которые изо всего делали насмешку или кич, зарубая на корню любые попытки искусства быть светлым, добрым и вечным.

Единственным способом разгрести целый ворох своих внутренних вопросов было писать докторскую. Способ казался эффективным, но довольно нудным и сулящим еще большие перспективы загадок. Ведь именно благодаря своей кандидатской диссертации он превратился в практического феноменолога, в какого-то одержимого солипсиста по жизни. Будучи человеком эмоционального, даже скорее интуитивного склада, он, не замечая того, внедрил в свою жизнь гуссерлианско-хайдеггерианскую философию так, что его собственное конкретное «я» начало все больше и больше отделяться от действительности, расслаивая ее. И он уже находился будто рядом с жизнью, а не внутри, наблюдая ее откуда-то из мира идей. С этим было сопряжено болезненное ощущение времени, точнее, отчаяние по поводу невозможости ухватить настоящее. Сюда же накладывалось еще и какое-то чеховско-достоевское переживание за судьбу человечества, а именно за тот разрыв, который существовал между обывателями и теми, кого он окрестил «дазайнерами». То есть теми маргиналами, которые пытались «прозреть истину бытия». И тогда он задумал Проект Ремифологизации Дазайнеров, сокращенно ПРеД. Теперь он торопился на лекцию, чтобы продолжить излагать студентам искусствоведческого факультета свою концепцию выхода из кризиса линейности.

Проект Кочубея пока не имел практической реализации, поскольку находился в стадии разработки. Да и как можно было воплотить подобную идею в жизнь – изменить сознание человечества таким образом, чтобы оно вернулось из научного состояния в мифологическое. Как заставить людей мыслить время не линейно, а снова циклично, как возвратить всех в Божественный Год? Но его мало волновало, КАК, главное, что этот способ казался единственно верным в деле избавления от страха смерти и бессмысленности существования.

– Нам необходимо снова войти в контекст мироздания, слиться со Вселенной и ее законами, вернуться к своей природе, так давно покинутой людьми. Одиночество и абсурд могли бы быть преодолены, разрушь человечество эту осточертевшую клетку техногенной цивилизации и научного материализма, – рассуждал раскрасневшийся от возбуждения Кочубей перед притихшей студенческой аудиторией. – Можно ли себе представить, что взрослый, умудренный опытом, повидавший виды мужчина вдруг вернулся в состояние младенца? Конечно, можно, но только при впадении в маразм, скажете вы, – в зале послышался смех. – Но ведь именно такой шаг предлагает нам сделать господин Ницше – только так может произойти переоценка ценностей, а значит и вступление на путь Сверхчеловека. Модернисты решили воплотить ницшеанскую теорию на практике, отсюда возникли абстракционизм, сюрреализм и прочие «измы». Однако оказалось все же нереально впасть в полное забвение, когда у тебя за спиной, простите, целые столетия «культурного тоталитаризма». Тем не менее, такие художники, как Ван Гог, например, или Кандинский сумели прорваться к совершенно новому, доселе неведомому в искусстве языку. Как пишет Хайдеггер, в их произведениях заработала «истина бытия», с той лишь разницей, добавлю скромно я, что у Ван Гога она здешняя, а у Василия Васильевича своя собственная – эйдетического свойства… Ну, а про Магические Башмаки Винсента я поведаю вам в следующий раз, – закончил Кочубей.

Немного вспотевший он стал собирать бумаги со стола и

Вы читаете ДАзайнеры
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату