Я выхожу во двор. В одной моей руке корзина с пшеном, в другой – факел.
Загон для цыплят – крохотный сарайчик, в который нельзя заходить, не пригнув голову. Я ставлю корзину с пшеном перед дверцей и, посветив факелом, заглядываю внутрь сквозь решётку.
Свет факела разбудил цыплят, и они беспомощно копошатся в сене – совсем маленькие, в мелком пухе, они неуклюже перебирают лапками и тревожно пищат.
Я грустно улыбаюсь цыплятам, будто заранее извиняясь перед ними.
Поднимаю корзину и резким рывком выкидываю пшено в сторону от загона. Зёрнышки скрываются в высокой траве. Цыплята останутся без еды. Пора уходить.
На рассвете в храм действительно приходит император. Он тоже, как и авгур, в плаще с капюшоном, но я знаю его в лицо: короткая стрижка, большие глаза и тонкий нос. Он выглядит встревоженным. На то есть причины.
Жрец приветствует его. Я держу в руке клетку с цыплятами.
Когда начинается ритуал, авгур, воздев руки к куполу, обращается с мольбой к богам, а затем медленно, обходя центр храма по кругу, высыпает на пол пшено из холщового мешочка.
Когда он подаёт знак, я ставлю в центр круга клетку с цыплятами и открываю дверцу. Птенцы выбегают и начинают жадно, неистово клевать зерно.
Авгур хмурится. Он раздосадован. Император, напротив, следит за цыплятами с раскрытым ртом и не верит своим глазам; на лице его такая радость, будто только что боги пообещали весь мир.
Авгур поворачивается к императору и громким, скрипучим голосом возвещает:
– Боги на твоей стороне, Максенций. Ты победишь.
Когда император уходит, жрец кидает на меня недовольный взгляд и спрашивает, действительно ли я кормил цыплят. Я киваю. Я раб.
На следующий день, воодушевившись знамением, император Максенций принял решение не прятаться от армии Константина за стенами Рима, а выйти наружу и биться с врагом в чистом поле. Несколькими днями ранее он же приказал разрушить Мульвиев мост, чтобы в Рим не попала армия неприятеля. После этого римляне стали обвинять императора в трусости; он усомнился в верности своего решения и решил обратиться за помощью к жрецам.
Теперь же, изменив своё решение, он построит переправу через Тибр, переберётся на другой берег и примет там бой.
Здесь он и погибнет: Константин разобьёт его армию и войдёт в Рим. Максенций сгинет в водах Тибра. Его тело выловят из реки, а голову насадят на копье.
Так начнётся эпоха правления Константина Великого. Он навсегда изменит Рим и всю историю цивилизации.
Я всегда оказываюсь в нужное время и в нужном месте. Я всегда знаю, что нужно делать.
* * *– Раз, два… Три!
Журналист и Сова упёрлись руками в грязный кузов пазика, навалились на него со всех сил, упёршись ногами в снег. Отчаянно заревел мотор, взвизгнули колеса в снегу, и мокрые комья снега разлетелись в разные стороны.
Автобус не сдвинулся.
– Ещё давайте! – крикнул Олегович, приоткрыв дверь.
Снова упёрлись руками, снова навалились.
– Раз, два, три!
Не вышло.
– Мда… – проговорил Сова. – Это мы хорошо застряли.
Олегович спрыгнул из машины в снег, отряхнулся, подошёл к Сове и Журналисту, заглянул под колёса пазика.
– Давайте перекурим и ещё попробуем, – сказал он, доставая пачку из кармана.
Встали, закурили, пытаясь отдышаться.
Небо становилось темно-синим, и вдалеке уже сгущалась темнота. По всей видимости, до наступления ночи на позиции уже не успеть.
Сова выдыхает дым в морозную синеву и медленно, тихо говорит:
– Вчера такая метель была, что даже укропы не стреляли. Снежное перемирие, мать его. Сейчас, небось, тоже поднимется.
В самом деле, ветер становился сильнее, и замерзали руки без перчаток, и белая позёмка поднималась над снежным полем по обеим сторонам дороги.
В такие моменты Журналиста охватывало странное ощущение. Он никогда бы не смог подумать, что однажды будет стоять на заснеженной дороге в десяти километрах от линии фронта. Самого настоящего фронта, в наше-то время. Удивительно.
Докурив, водитель молча швырнул окурок в снег и зашагал к автобусу.
– Давайте ещё, – крикнул он, забираясь внутрь.
Снова упёрлись руками и ногами, напряглись, приготовились.
– Р-раз-два!..
* * *Холод ядрёный, невыносимый. На берегу Волги особенно сурово метёт, будто сам воздух пытается вырвать с мясом кожу лица. Моя борода покрылась инеем, усы топорщатся, точно у чёрта.
Но скоро весна, и лёд скоро пойдёт трещинами, и снова будут ходить здесь судёнышки да рыбацкие лодки.
Я сижу на заледенелой коряге у берега, укутавшись в толстый овечий тулуп.
Тревожно мне. Ходят глупые слухи по городу. В кабаке вчера пьянчужка кричал, будто Ивана-царя, государя, сразила чума; и будто бы это Бог его наказал за грехи.
Я-то знаю, что это не так. Иван Васильевич будет ещё долго жить и царствовать; и Бог его, насколько я знаю, уже наказал.
Продолжаю сидеть и ждать.
И вот – вижу, как на берег из-за обрыва выбегают трое мелких ребятишек в смешных пухлых шубах. Они осторожно добегают до речки – и один из них, самый смелый, неловко встаёт на лёд, слегка подпрыгивает и подзывает рукой остальных.
Я думал, что они подойдут чуть ближе ко мне, но делать теперь нечего – встаю и иду, ковыляя больными ногами и опираясь на палку. Годы уже не те.
Дохожу до берега, поднимаю палку, машу ребятишкам, кричу.
– Эй, мальцы! А ну сюда подойдите!
Трое останавливаются на льду, смотрят на меня недоверчиво, переглядываются.
– А ну сюда! Кому сказал!
Опять взмахиваю палкой.
Тот, что первым вышел на лёд, – самый смелый – первым же и идёт ко мне. За ним остальные.
Когда он сходит со льда на берег, я наклоняюсь, заглядываю ему прямо в мальчишеские глаза. Лицо его красное, пухлощёкое, а глаза чёрные, будто татарчонок какой,